Анатолий Коган - Замок братьев Сенарега
В глазах самого Амброджо случившееся в последние три дня выглядело совсем по—другому.
Средний брат, конечно, тоже был опечален утратой замка. Пропали деньги, большие деньги; не их, правда, но братья привыкли уже считать их своими. Потерян, быть может, удобный оплот для будущих предприятий — торговых и денежных, по новым путям и на новых землях, на севере и востоке.
Но он, Амброджо, об этом всем не должен бог весть как жалеть. Его капитал, с трудом сколоченный, но собственный, не пострадал, надежно вложенный в надежные дела, в процветающую на Хиосе компанию Маону, в товары и склады, мастерские и суда. Как большинство тогдашних генуэзцев, Амброджо не любил вкладывать золото в долговечные постройки и земли, ему всегда казалось, что это значит зарыть свой талант. Державные же мечты Пьетро всегда вызывали у него смех. Теперь было ясно: он, Амброджо, навек свободен от этого большого камня, который властный синьор брат, не спрашивая согласия, привязал к его ноге. Свободен и будет отныне добиваться собственных целей, как того пожелает и сочтет нужным.
На Мазо, однако, глядел с осуждением и он. Уйти бог весть куда с шайкой иноверных грабителей, за призрачной волей и долей, — это было уже чересчур.
— Ваше огорчение, мессере, легко понять, — молвил Мастер. — Но моя вина перед вами не меньше, чем неповиновение этого юноши. Ведь я слишком долго держал вас, синьоры, в неведении о прежних моих неладах со святыми отцами. И тем навлек на вас опасность быть обвиненными в укрытии еретика.
— Даже зная об этом, мы защитили бы вас от мести венецианских попов! — возгласил Пьетро, не ведавший, что Мастеру все известно. — Для этого, клянусь, я и спрятал вас в последние дни в гуще пленников, — прижал он руку к сердцу, — дабы попы забыли вас и оставили! Чем прогневали мы, синьор, господа, что покарал он так сурово нас за содеянное добро, что лишил всего и предал позору?! Скажите хоть вы! Я смиренно приму ваш суд.
«Чем больше в шутке правды, тем менее она смешна», — подумал мессер Антонио. Пора было, видимо, сказать генуэзцам истину, от которой они отворачивались и теперь.
— Ваша затея, синьоры мои, не могла привести к успеху, — сказал Мастер. — Ибо выбрали вы для себя неподходящее гнездо. Эта земля не приемлет корыстолюбцев и гордецов. Эти вольные степи и воды, — возвысил он голос, — созданы богом для людей, родных им по Духу, — таких же вольных, не связанных ничем, кроме боевого товарищества, кроме любви к свободе, к родной земле и ее правде, столь непонятной для вас. В этом вольном крае чужие темницы и замки недолговечны, и удел их — быстрое разрушение и забвение.
Мастер поклонился бывшим хозяевам Леричей и вышел из горницы. Путь его лежал через залу, где победители заканчивали последний совет. И художник невольно залюбовался мужественными лицами воинов. Эти люди, тоже по—своему гордые, не ведали пустой гордыни двух старших Сенарега, погибшего венецианского инквизитора. Этим в удел была дана спокойная гордость сильных, лишенных властолюбия людей. От жизни и себя каждый хотел одного — сознания исполненного долга. Потому так уверенны были их взгляды, потому, верно, и в душах их царил рождающий силу покой.
Мессер Антонио поднялся на вершину главной башни. Глянул вниз — в последний раз. Все это замыслено им, построено. Вначале — в воображении, потом — на листах веницейской плотной бумаги, наконец — в камне. Был также макет из дерева; в день прощального пира с каменщиками, плотниками и иными рабочими, возвращавшимися в Каффу, мессер Пьетро самолично поднес к нему факел, и макет сгорел — дабы не повторилось такое с каменным замком вовеки веков. Теперь, похоже, того не миновать. Мастер с грустью переводил взор со стен на башни, на еще дымившиеся развалины часовни. Злое было, но нраву хозяев, каменное гнездо генуэзцев у этого, лимана. Но уже — гнездо, обжитое, уютное, уже — человеческий дом. Долго был домом замок и для него, обретшего в нем убежище беглеца. Были даже друзья, между которыми — волошский воин, человек, какого Мастер еще не встречал. Который сейчас подходит к Антонио, чтобы задать, видимо, прежний вопрос. Скорее — молча, только тем, что станет рядом без слов и будет, как он, глядеть за гладь лимана, в морскую даль, поднявшую на горбу, как синий верблюд, воздушную поклажу белых облаков. Что ж, Мастер знает уже, что скажет. Он поедет с этими воинами в их славный город Монте—Кастро, в Четатя—Албэ Земли Молдавской. И построит тому городу добрый каменный доспех, в защиту жителям и войску; на страх врагам.
Тудор тоже, безмолвно стоя рядом, знал уже, что привезет доброго зодчего Белгороду. Сотник думал о том, что и его лесной край когда—нибудь станет ухоженным и многолюдным, как далекая Италия, обителью наук и искусств, родиной великих поэтов, художников и зодчих. Дай только бог посадить на отчий стол законного государя, княжича Штефана. Дай бог отогнать супостатов, упредить новые нашествия, отбить не виданную доселе вражью силу — подступающие к Молдове оттоманские полчища. Царевич Орхан прав: ни данью, ни лаской, ни рабьим покорством это злое чудище умягчать нельзя, ибо чудище — без души, как осадный таран. Только добрая оборона от такого охранить способна, только доблесть да честь защитников земли отцов.
12
Разжались, завершив боевое пожатие, две дружеские руки — с Днестра и Днепра. Первой отплывает вольница Ивана. С ней — юный Мазо, влюбленный в волю северного Поля. Годик — два придется фрязину, как заведено, в сечи пожить, к вольному житью привыкать. Потом, если захочет, может податься в зимовчаки, а то и в чумаки, жениться, по своей воле жить. С той же вольницей отплывал на Днепр турок Нуретдин—ага. Он хоть пока и нехристь, да от панов своих беглый, а на Днепре беглецам в приеме и защите отказа нет, этот обычай давно утвердился в товариствах поднепровских вольных людей. Понравится у них бесермену, захочет душу спасти принятием православия истинного — получит коня да место в курене на Сечи, будет с товарищами жить, биться с ворогом, пировать за столами с огненной горелкой, получит и имя христианское, и прозвище славянское, как водится за порогами. Впрочем, прозвище у османа уже имеется — Турчин. «Бери весло, Турчин!» — сказал ему сидевший рядом в каяке Безух. И шах—заде Орхан привычно взялся — не как гребец—галейник теперь — как вольный человек. Никто из новых товарищей, впрочем, не удивился, увидев, что турок и фрязин направляются к их челнам, никто не довел и бровью. Уже тогда среди беглого люда со всех четырех сторон света на Днепре были иноземцы, и долго еще великая река, словно вселенская матерь воли, будет принимать, укрывать, давать оружие, очаг и кров татарам и фрягам, туркам и немцам, свеям, богемцам, ляхам, иудеям, венграм — мужам иных народов и вер. Орхан и Мазо не первые, но сколько еще придет за ними и низко склонится перед Днепром—рекою, благодаря за волю и приют! А не окажутся им свобода и дом на Днепре по душе что ж, воля их останется при них, пришельцы всегда могут невозбранно оставить ватагу и далее податься, на Московию или Литву, в Польшу, Венгрию или немецкие княжества, куда ни пожелают. — Хоть обратно вернуться, за те решетки и к тем оковам, от которых сумели утечь.
Отбывала на Днепр, за суженым следуя, полонянка Аньола, русская женщина Анюта. При сборах гордый фрязин мессер Пьетро ди Сенарега подходил к бывшей своей рабыне, молил не оставлять его высокородную милость. «Ты жена мне, — говорил генуэзец, — не год ведь, не два!» Усмехнулась Аньола грустно, слушая эти речи; не на Русь открывалась для нее дорога, да все ж к дому, на российскую Украину. Да и мужа нашла она себе по нраву, при муже ей быть отныне хозяйкой, не при пане наложницей да служанкой, как фрязин ни велел бы ее величать. Пьетро же это все растолковывать не имело смысла, Пьетро такого не поймет. Поклонилась с достоинством вчерашнему хозяину Аньола — вольная женщина — и пошла к челну.
Уезжали туда и другие люди из Леричей, новой воли попробовать, — Ферондо, Кинсебеш с другими ратниками, гребцы сгоревшей галеи, матросы. Иван — атаман, Бердыш, Безух и их бывалые товарищи в ватаге ведали: люди то большей частью — лихие, есть среди них душегубы, но гнать их прочь, верные обычаю, не могли. Не станут меж вольными сынами Днепра достойными людьми — товариство отринет их. А то, по заслугам карая, и казнит, положив злым делам заморских гультяев навсегда предел.
Последним прощался Василь Бердыш. Обнявшись братски с каждым из белгородских своих друзей, недавний наймит взял в каждую руку по зажженному факелу и отправился к замку. Все следили за ним в молчании. Бердыш скрылся в воротах, и вскоре над Леричами поплыли густые клубы черного дыма, появились языки огня.
— Хорош был теремок, — вздохнул Василь, вернувшись на берег. — Да не тех привечал жильцов.
И дал знак своим — отплывать.