Изгнанник. Каприз Олмейера - Конрад Джозеф
Сам Олмейер заимел привычку отправляться в поездки по реке. В маленьком каноэ, с двумя гребцами и верным Али у руля, он исчезал из дома на несколько дней. Эти передвижения не ускользали от внимания Абдуллы и Лакамбы, ибо человек, когда-то пользовавшийся доверием Раджи Лаута, мог хранить очень важные секреты. Прибрежное население Борнео свято верило, что в глубине острова скрываются россыпи бесценных алмазов и богатейшие золотые копи. Фантазии усугублялись трудностями, мешавшими проникнуть вглубь, особенно на северо-востоке, где малайцы постоянно воевали с даяками или охотниками за головами. Какое-то золото действительно добиралось до побережья посредством этих самых даяков, когда во время коротких перемирий в беспорядочных войнах они навещали прибрежные поселки малайцев. Рождавшиеся на основании этих визитов предположения раздувались до невероятных размеров.
У Олмейера, человека белого – как и у Лингарда до него, – отношения с племенами выше по реке складывались лучше, чем у местных. Но и его поездки не были лишены опасностей, и нетерпеливый Лакамба каждый раз взволнованно ждал возвращения соседа. Но тщетно. Разочарованием кончались и все переговоры верного Бабалачи с женой Олмейера у рисового котла. Сосед был глух ко всему: к уговорам, угрозам, добрым словам и визгливым проклятиям, отчаянным мольбам и смертельным угрозам, ибо миссис Олмейер в своем неистовом желании заставить мужа заключить союз с Лакамбой использовала всю гамму страстей. Замотанная в какую-то засаленную тряпку, прижатую под мышкой у высохшей груди, с поредевшими седыми волосами, клочковато торчащими над острыми скулами, она просительно и визгливо перечисляла преимущества тесного союза со столь прекрасным и честным человеком.
– Почему ты не поговоришь с раджой? – кричала жена. – Что ты все бегаешь в лес, к этим даякам? Их надо просто перебить! Только ты этого не сможешь, а вот у раджи полно храбрых воинов! Ты откроешь радже, где богатства белого старика. Нашему прекрасному радже, величайшему повелителю! Он всем нам как родной дед – Дату Безар! Он одолеет всех даяков, и ты заберешь сокровища! О Каспар, скажи: где они? Скажи мне! Ты ведь целыми ночами читаешь письма старика!
В такие минуты Олмейер сидел, опустив плечи, склоняясь под порывами этого домашнего урагана, и использовал каждую паузу в льющихся потоком требованиях жены, чтобы сердито вставить:
– Нет там никаких сокровищ! Уймись, женщина!
Она же, разозленная видом его уныло согнутой спины, в конце концов обегала вокруг стола, пытаясь заглянуть мужу в лицо. Придерживая одной рукой свое одеяние, она протягивала к нему вторую, тощую, похожую на клешню руку, чтобы усилить, в приступе ярости и презрения, бурлящий поток едких замечаний и злобных проклятий, обрушивавшихся на голову недотепы, не способного объединиться с предводителем храбрых малайцев. Кончалось все обычно тем, что Олмейер медленно вставал, с выражением внутренней боли на лице, молча уходил, сжимая в руке длинную трубку, спускался по ступеням и нырял в высокую траву, направляясь к одиноко стоявшему поодаль новому дому, еле волоча ноги от отвращения и страха перед гневом жены. А она, застыв на верхней ступеньке, посылала вслед удаляющейся фигуре потоки неразборчивых проклятий. И каждая из этих сцен завершалась пронзительным визгом, догонявшим Олмейера, как бы далеко он ни ушел:
– Я ведь жена тебе, Каспар! Единственная, по вашим белым христианским законам!
Она знала, чем ранить его больнее всего, что составляло самое большое сожаление его жизни.
Подобные сцены Нина переживала безмолвно. Она казалась глухой, немой, бесчувственной – во всяком случае, со стороны. Однако же очень часто, как только отец находил убежище в просторных пыльных комнатах «Каприза Олмейера», а мать, утомленная ораторскими подвигами, устало съеживалась на корточках, спиной к ножке стола, Нина с любопытством подходила к ней, стараясь не запачкать подол в заляпавших половицы кляксах бетеля. Остановившись рядом, она вглядывалась в мать, как в жерло вулкана, что утихает после недавнего извержения.
После скандалов миссис Олмейер словно впадала в детство и монотонным речитативом – слегка бессвязно, но с завидным постоянством – описывала славу и богатство султана Сулу, его силу, доблесть, власть и страх, который охватывал сердца белых при виде стремительных пиратских прау. Бормотания о могуществе деда мешались с более поздними воспоминаниями, где главенствующую позицию занимала битва с бригом «белого дьявола» и жизнь в монастыре Самаранга. Тут она обычно теряла нить рассказа, вытаскивала маленький медный крестик, который всегда болтался у нее на шее, и созерцала его с благоговейным трепетом. Суеверные воззрения на этот кусочек металла как на своего рода талисман и туманные представления о злобных духах и ужасных мучениях, выдуманных, как она считала, специально для нее доброй матерью-настоятельницей на случай потери покровительства свыше, были единственным религиозным багажом, оставшимся у миссис Олмейер на тернистой дороге жизни.
Но у нее было хоть что-то материальное, что можно пощупать, в то время как у Нины, воспитанной под протестантским крылом праведной миссис Винк, не осталось даже кусочка меди на память о годах учебы. И перечисление жестоких подвигов, варварских войн и дикарских пиршеств, истории о доблестных, хоть и довольно кровожадных деяниях, где мужчины из рода ее матери стояли куда выше, чем оранг-бланда, неодолимо влекли Нину. Она чувствовала, как тонкий слой цивилизованности и морали, в который благонамеренные люди упаковали ее юную душу, слетает прочь, оставляя ее дрожащей и беспомощной, словно на краю глубокой и неизведанной бездны. Самое странное, что под влиянием похожего на ведьму существа, которое она звала матерью, бездна эта не пугала ее.
В цивилизованном обществе Нина забыла, как жила до того, когда Лингард, можно сказать, похитил ее с родной пристани. С тех пор она познакомилась с христианством, получила образование и попробовала на вкус цивилизованную жизнь. К сожалению, учителя не разглядели ее натуру, а учеба кончилась унижением и взрывом презрения белых людей к ее смешанной крови. Нина до дна испила горькую чашу и хорошо запомнила, как ярость добродетельной миссис Винк обрушилась не столько на молодого человека из банка, сколько на ни в чем не повинный предмет его интереса. Несомненно, основной причиной гнева послужило то, что вся история произошла в белом гнезде, куда ее белоснежные голубки, обе мисс Винк, прилетели под крыло матери после учебы в Европе, чтобы найти безупречных мужчин для устройства достойной судьбы. Даже мысль о деньгах, с таким трудом собираемых Олмейером и пунктуально отсылаемых им на содержание Нины, не заставила миссис Винк переменить свое решение. Нину отослали прочь – да она и сама хотела уехать, хоть и страшилась грядущих перемен.
И теперь, вот уже три года, Нина жила на реке с дикаркой матерью и вечно витавшим в облаках отцом, попадавшим из одной ловушки в другую, слабым, нерешительным, несчастным. Жила без каких-либо примет цивилизации, в жалких бытовых условиях, в атмосфере подлости, заговоров и грязных интриг ради прибыли, из любви к деньгам. Вкупе с семейными ссорами это были единственные события ее жизни. Она не умерла от безысходности и отвращения, как предполагала и даже надеялась сначала. Напротив, через полгода Нине уже казалось, что другой жизни она и не знала. Ее детское сознание, которое неумело познакомили с лучшей жизнью, а затем отбросили назад, в варварство, полное жестоких и бесконтрольных страстей, потеряло способность хоть что-то различать. Нине стало казаться, будто изменить что-то невозможно, да и бессмысленно, ибо различий-то никаких нет. «Неважно, торгуешь ты на кирпичных складах или на илистых берегах реки; достигаешь большого или малого; находишь любовь под сенью раскидистых деревьев или на сингапурском променаде в тени кафедрального собора; заботишься о своих интересах под покровительством законов и по правилам христианской церкви или с помощью незамысловатого коварства и необузданной свирепости, столь же диких, как огромные дремучие леса, – любовь и ненависть везде одинаковы», – думала Нина. Так же, как и мерзкая жадность, гоняющаяся за капризным долларом во всех его разнообразных и изменчивых обличьях. Ее решительной натуре, однако, примитивная и бескомпромиссная искренность в достижении целей, выказываемая малайскими родичами, казалась более предпочтительной, чем скользкое лицемерие, обманчивая вежливость и фальшивая добродетель тех белых, которых она имела несчастье знать. «В конце концов, это моя жизнь, моей она и останется», – думала Нина, все больше и больше подпадая под влияние матери. Пытаясь выбрать одну из сторон, девушка с жадностью слушала рассказы старухи об ушедшей славе их рода, рода раджей, и в ней росли равнодушие и презрение к белой части своей семьи, представленной бесхарактерным и далеким от традиций отцом.