Роберт Стивенсон - Принц Отто
— Готтхольд! — воскликнул принц.
— По-видимому, так, — отозвался доктор с горечью, — приходится нам отправляться вместе, ваше высочество. Как видно, вы на это не рассчитывали?
— На что ты намекаешь? — воскликнул Отто. — Неужели ты думаешь, что я отдал приказ тебя арестовать?
— Мне кажется, что этот намек разгадать не трудно, — заметил Готтхольд.
— Полковник Гордон! — сказал принц. — Окажите мне услугу и разъясните это недоразумение между доктором фон Гогенштоквицем и мною.
— Господа, — сказал полковник, — оба вы были арестованы мною на основании одного и того же указа: именного и собственноручного указа принцессы Амалии-Серафины, законной правительницы Грюневальда, за ее печатью и подписью, скрепленной подписью первого министра барона фон Гондремарка, и помеченного числом вчерашнего дня. Заметьте, что я выдаю вам, господа, служебную тайну, на что я, в сущности, не имею права, — добавил он.
— Отто, прошу тебя простить мне мое недостойное подозрение! — воскликнул доктор.
— Извини меня, Готтхольд, — но я не вполне уверен в том, что смогу исполнить твою просьбу, — промолвил принц слегка дрогнувшим голосом.
— Ваше высочество, я в том глубоко убежден, слишком великодушны, чтобы колебаться в данном случае! — сказал полковник Гордон. — Но позвольте, мы сейчас поговорим о способах примирения и, с вашего разрешения, господа, я предложу вам сейчас вернейший из всех способов.
С этими словами полковник зажег яркий фонарь, который он прикрепил к одной из стенок кареты, а из-под переднего сиденья вытащил довольно большую корзину, из которой торчали длинные горлышки бутылок. «Tu spem redneis», — а как дальше, доктор? — весело спросил он, — вам это, вероятно, должно быть, известно! Я здесь в некотором смысле хозяин, а вы мои гости, и я уверен, что и его высочество, и господин доктор слишком хорошо сознаете всю затруднительность моего положения, чтобы отказать мне в этой чести, о которой я прошу вас, в чести распить вместе со мной стаканчик, другой доброго вина!
Говоря это, он наполнил стаканы, также оказавшиеся в корзине, вином, и, подняв свой, громко возгласил:
— Господа, я пью за принца!
— Полковник, — отозвался Отто, — мы должны считать себя счастливыми, что имеем такого веселого и приятного хозяина, так радушно угощающего своих гостей, а потому я пью за полковника Гордона!
Все трое стали пить, добродушно похваливая вино и хозяина, перекидываясь веселыми шутками и замечаниями, и в то время, как они пили, карета, описав полукруг поворота, выехала на большую дорогу и понеслась еще быстрее и ровнее прежнего.
В карете было светло и уютно; выпитое вино разрумянило щеки доктора Готтхольда. Смутные очертания деревьев мелькали и заглядывали в окна кареты; клочки темного звездного неба, то большие во все окно, то узкие в просвете между верхушками леса, быстро проносились мимо окон; в одно из них, опущенное, врывался живительный лесной воздух, с ночной свежестью и запахом ночных фиалок; а шум катящихся колес и стук конских копыт эскорта звучали как-то бодряще, даже весело в ушах путешественников, находившихся в карете. Тост следовал за тостом, и стакан за стаканом выпивался, и мало-помалу собутыльниками начали овладевать те таинственные чары, под влиянием которых продолжительные минуты тихой задумчивости прерывались звуком спокойного, доверчивого смеха.
— Отто, — сказал наконец доктор после одной из таких пауз, — я не прошу тебя простить меня; я хорошо понимаю и сознаю, что, если бы я был на твоем месте, я тоже не мог бы тебя простить.
— Постой, — сказал Отто, — ведь это, собственно говоря, общепринятая фраза, которую все мы охотно употребляем; но я могу, и я уже давно простил тебя; только твои слова и твое подозрение саднят мою душу, и не твои одни, — добавил он. — Бесполезно было бы, имея в виду то поручение, которое теперь возложено на вас, полковник Гордон, скрывать от вас мой семейный разлад. Он, к несчастью, достиг теперь таких пределов, которые сделали его всеобщим достоянием; достоянием толпы, достоянием целого народа. Ну, так вот, скажите мне, господа, как вы думаете, могу ли я простить мою жену? Да, могу, и, конечно, прощаю; но в каком смысле? Понятно, что у меня нет мысли отомстить ей, я не мог бы унизиться до этого, но также верно и то, что я не могу думать о ней иначе, как о человеке, изменившемся до неузнаваемости в моих глазах.
— Позвольте, — возразил полковник, — я надеюсь, что все мы здесь добрые христиане, и что я теперь обращаюсь к христианам. Ведь все мы в душе сознаем, как я полагаю, что каждый из нас грешен.
— Я отрицаю сознательность, — заявил доктор Готтхольд. — Согретый благородным напитком, я безусловно отвергаю ваш тезис.
— Как, сударь? Неужели вы никогда не совершили ничего дурного? Никогда не сознавали в душе, что это дурное, содеянное вами, было дурно? Но ведь я только что слышал, как вы просили прощения, и не у Господа Бога, а у такого же смертного и грешного брата вашего, у такого же человека, как вы! — воскликнул полковник Гордон.
— Признаюсь, вы меня поймали, — добродушно согласился доктор, — вы весьма опытны в аргументации, как я вижу, полковник, и это очень меня радует.
— Ей Богу, доктор, я весьма польщен, слыша от вас подобный отзыв, — сказал полковник. — Когда-то я получил хороший фундамент образования и знаний в бытность мою в Абердине, но все это было очень давно и давно быльем поросло, потому что жизнь моя сложилась совсем иначе, чем я предполагал. Что же касается вопроса о прощении, то мне кажется, доктор, что оно истекает главным образом из свободных взглядов (столь опасных вообще), а также от правильной жизни, тогда как крепкая вера и дурная нравственность являются корнем мудрости. Вы, господа, оба слишком хорошие люди для того, чтобы быть всепрощающими.
— Это, пожалуй, несколько форсированный парадокс, — заметил Готтхольд.
— Извините меня, полковник, — сказал в свою очередь Отто, — я с величайшей готовностью допускаю, что вы не имели никакого намерения обидеть меня, но, право, ваши слова бичуют, как злая сатира. Как вы полагаете, уместно ли теперь называть меня хорошим человеком и приятно ли мне слышать применение этого определения к моей личности, теперь, в то самое время, когда я расплачиваюсь, так сказать, и подобно вам, охотно признаю эту расплату справедливой и заслуженной, расплачиваюсь за мой продолжительный ряд проступков и заблуждений?..
— О, простите меня великодушно, ваше высочество! — воскликнул полковник. — Вы без сомнения иначе понимаете мое определение «хорошего человека» и это объясняется тем, что вы в своей жизни никогда не были изгнаны из среды порядочных людей; вы никогда не переживали крупного, потрясающего перелома в своей жизни, а я его пережил! Я был разжалован за крупную неисправность, за нарушение военного долга. Я скажу вам всю истинную правду, ваше высочество, я был горчайшим пьяницей, и это сделалось главной причиной обрушившихся на меня несчастий. Я пил запоем; теперь этого со мной никогда не бывает. Но, видите ли, человек, познавший на горьком опыте преступность своей жизни и свои пороки, как познал это я, пришедший к тому, что стал смотреть на себя, как на слепой волчок, крутящийся в тесном пространстве и поминутно натыкающийся на самые разнородные явления жизни, отбрасываемый из стороны в сторону, поневоле научается несколько иначе смотреть на право прощения. Я посмею только тогда заговорить о праве не простить другому какую ни на есть вину его, когда я сумею простить самому себе, — не раньше; а до этого, думается мне, еще очень далеко! Мой покойный отец, досточтимый Александр Гордон, занимавший довольно высокий пост в церковной иерархии, был хороший человек и жестоко клял и упрекал других, ну а я-то, что называется, дурной человек, и потому являюсь естественною противоположностью моего отца и в остальном. Человек, который не может простить другому что бы то ни было на свете, еще новичок в жизни, — добавил Гордон с глубоким вздохом и замолчал.