Федор Гайворонский - Последний тамплиер
— У меня нет выхода. Мне просто жаль мальчика. По-человечески жаль.
— Я вас понимаю, храмовник. Ведь я тоже состоял когда-то мирским рыцарем в вашем Ордене и братские чувства мне не чужды. Но я в итоге выбрал того, кто сильнее — церковь. Представьте — рыцарь Пьер увидит вашу казнь. Или не увидит, но в любом случае его молодая, податливая, как тесто, душа, после того, как вы умрете, станет другой. В ней вспыхнет огонь и Пьер понесет его дальше. А мне этого не надо. Я и так совершаю великое преступление, казня вас, ибо знаю, что за этим последует. Ваш смертный костер послужит затравкой для еще большего костра. Но оставить вас в живых я тоже не могу — я должен дать урок, и потушить хотя бы половину зажженных вами очагов. Хотя, откровенно говоря, к вам я вместе с тем, испытываю трепетное уважение. Такие люди, как вы, рождаются раз в сто лет, а быть может, и реже. Обидно, что вы не нашли достойного применения своих способностей. Чтобы как-то выразить свое расположение к вам, я хочу сообщить интересную новость. Знаете ли вы, баронет Шюре, что замок ла Мот, хозяином которого вы однажды стали, построен на фундаменте римской крепости, некогда принадлежавшей зятю Шарлеманя Марцеллу? Женившись на супруге покойного рыцаря Иоанна, о котором мне так и не удалось узнать ничего определенного, вы, вместе со всеми тайнами семьи ла Мот, невольно заполучили владение своих предков. Рыцарь Иоанн был вашим дальним родственником. Все вернулось на круги своя…
… Я вспоминаю этот разговор сегодня, когда палач снимает с моих рук и ног цепи, но не для того, чтобы опустить на свободу, а чтобы возвести на костер.
Утро на удивление спокойное, да и в душе — какая-то необъяснимая торжественность. То ли я действительно верю в то, в чем недавно с жаром убеждал папского ренегата, то ли и в правду сошел с ума. На заре, когда отворилась дверь и вошел священник для исповеди и последнего причастия, я отказался от его услуг.
— Сегодня меня казнят, — сказал я испуганному цистерцианцу, — разве я могу тратить последние мгновения своей жизни на молитву? Я хочу насладиться восходом солнца и утренним ветерком, пением петуха, лаем проснувшихся собак, туманами в росистых ложбинах, чириканьем воробьев. Ведь все это творил Бог, все это — Он сам и есть, значит, воздавая хвалы Его творениям, я хвалю Его самого. А что есть молитва, как не восхваление Бога? Ступай, святой отец, помолись сам за меня.
Монах ушел, и мне было жаль его, жалкого в своем простодушии, так искренне сожалеющего о моем поступке. Мне принесли завтрак, именно такой, какой я просил — копченую лосятину с хреном, вино из моих погребов, свежий хлеб, молоко и сыр. Наевшись вдоволь, напившись парного, еще теплого молока, пахнущего травою и хлевом, и терпкого вина, которым некоторые девушки в моих землях красили русые волосы, становясь похожими на сказочных фей, я подивился тому, как все же вкусна простая домашняя еда. Я пожалел о том, что не попросил ключевой воды. Теперь поздно просить об этом. И потом вода вкусна только тогда, когда сам пьешь из ручейка, касаясь губами ее, обжигающе-ледяной, бегущей к речке, в которой Гамрот учил меня плавать, и где я мальчишкой ловил карасей вместе с крестьянским пареньком Шарлем и его сестрой, простушкой Аннетой.
Испражняясь, я думаю о том, что перед казнью надо будет обязательно испражниться еще раз, чтобы не оказаться в роковую минуту, привязанным цепями к столбу, подобным младенцу, облитому тем, что отвратно человеку, но что является неотъемлемой частью его земного существования.
Я заправляюсь сам, без посторонней помощи. Хочется, чтобы каждая складка одежд лежала на своем месте, не терла, не врезалась в тело. В кандалах меня ведут вниз, в пустые конюшни, где я встречаюсь, наконец, со своими братьями — рыцарями.
— Этьен, Пьер, Готфрид …. — восклицаю я, со слезами на глазах рассматривая их, девятерых выживших после пыток и мучений темницы, из числа тех двенадцати, кто добровольно остался со мною в Шюре и сдался потом герцогу. Они худы, измождены. Их тела не мыты и источают смрадную вонь, волосы всклокочены и давно нечесаны, одежды превратились в лохмотья. Они бросаются ко мне, как дети к отцу, но стражники преграждают им путь копьями. С нас снимают цепи, аккуратно складывая их в крайнее стойло, причем мою цепь вешают на отдельный гвоздь, приказывают раздеться, оставив на теле лишь пояс Иоанна. Мой герцогский венец, золотую цепь, перстни с почтением принимает один из рыцарей, служивших мне. С тем же почтением он принимает мои одежды, складывая все на большое медное блюдо. Одежды моих братьев ложатся на пол, на засохшие куски лошадиного помета, и стражники собирают граблями одежды в кучу, которую потом выволакивают во двор и поджигают. Все мы, приговоренные, исступленно глядим на пламя костра, которое, охватывая одежды, жарко вздымается вверх…
Потом нас окатывают из ведер колодезной ледяной водою, чтобы взбодрить, чтобы никто из нас не вздумал умереть раньше костра. После чего, всем связывают спереди руки и совершенно голых, сажают в две повозки, запряженные лошаками. Повозки медленно выезжают во двор, а оттуда, сквозь открытые ворота, через опущенный мост, на луг перед замком.
Мы видим, что на лугу собралось бессчетное множество народа.
— Везут, везут! — слышатся крики. Простолюдины приходят в движение. Их усмиряют копейщики, оттесняя в стороны, чтобы дать повозкам дорогу.
Вначале я вижу только крестьян. Но потом, различаю стоящих чуть в стороне, южных соседей — графов ле Монвиля и де Крезара, с многочисленною свитою. Они все, и свита, одеты в черное. Повозки продолжают движение. Мы видим поодаль, над головами люда высокие деревянные столбы. Именно к ним и направляются повозки. Мы, братья, прижимаемся друг к другу. Те, кто может держаться, ободряют тех, в ком не осталось сил. Моя щека прижата к щеке Пьера. На его безволосом испуганном лице лишь едва проступили усы. Он так юн, и похож на девушку. На другом моем плече лежит голова Этьена. Она соскакивает на кочках, но он вновь кладет ее на плечо. К Этьену прильнул тевтонец Готфрид. Он держится стойко, не в пример Этьену, ободряя брата. Мы молчим. Молчат и те, кто едет во второй повозке.
Лошаки поворачивают и вскоре останавливаются перед столбами. Двойная цепь копейщиков отчаянно борется с натиском люда, отчего цепь нестройно колышется, нарушая то здесь то там, боевой порядок. Нас сводят с повозок и ведут к столбам, обложенным сухими ветками. Веток много и лежат они стогом — нас будут сжигать на быстром огне. Я не знаю, хорошо это, или плохо, но вспоминая казни, свидетелем которых был, понимаю, что так, во всяком случае, все произойдет значительно быстрее, а значит, мучиться придется меньше. К столбам приставлены положенные на ветви, лестницы, чтобы нам и палачам, было удобнее всходить. Рядом со мной оказывается тот самый мавр, который руководил моей пыткою. Он мягко отстраняет того, кто шел со мной рядом, берет меня под локоть, и шепчет на ухо: