Василий Тишков - Последний остров
— Куда ты меня… тащишь? Тяжело ведь…
— А помолчал бы, так лучше было… Тяжело… Сиди уж и не трепыхайся, горе луковое.
А каково ему трепыхаться, когда от нескольких сказанных слов сразу обессилел. Голова его уткнулась в Юлькину шею, припушенную мягкими светлыми волосами, ниспадающими на плечи и закрывающими всю спину. «Ну и грива у нее», — подумал Мишка. Юлькины волосы и шея пахли точно так же, как недельный от роду зайчонок, — нежно и светло, чему нет точного названия. Мишка сразу вспомнил сенометку, когда Юлька, дурачась, свалилась с зарода прямо на Мишку. Они упали, присыпанные охапками пахучего сена, но сильнее всех знакомых и привычных запахов скошенного и увядшего разнотравья Мишку неожиданно удивил тогда чистый и ни с чем не сравнимый, какой-то даже светлый запах Юлькиного разгоряченного на солнце тела. Она всего-то на секундочку вдруг затихла, мягко припав к его груди, жарко дохнула в ухо: «Вот так мы вас, мужичков, раз — и в дамки!..» Тут же мячиком отскочила, захохотала и умчалась, а у Мишки еще долго словно в носу щекотало, и он целый день почему-то сердился на взбалмошную соседку и даже не пригласил ее потом в лесничество на вечерюю уху, чем вконец расстроил Егорку.
Юлька по-хозяйски уверенно, но бережно понесла Мишку через широкое подворье, коврово заросшее конотопом.
Под старой бочкой дымил костер. В бочке, наглухо закрытой, плавилось березовое корье, источая черную смолу, которую зовут варом или дегтем, смотря сколько заложено чистой бересты и какой густоты окажется смола.
Егорка и дед Яков стояли в сторонке, как провинившиеся школьники. Так было всегда и везде при появлении быбки Сыромятихи, лишь одна Юлька ее не боялась.
Багровое, исходящее жаром солнце опускалось к перешейку между Лебяжьим и Каяновым, и вся зелень угора, ниспадающего к прибрежной воде, превратилась на время в старый, шитый золотом пурпур. Все, что было дальше с Мишкой, осталось в памяти безотрывно от этого багрового цвета.
Баня приткнулась на самом сбеге тропинки к озеру. Единственное оконце в одну шипку смотрит в сторону закатного солнца, ведь мылись всегда ближе к вечеру и по возможности не зажигали коптилку, даже зимой в сумеречные вечера ею редко пользовались. Все настолько привычно и просто, что свет не нужен: каменка, полок, между ними полубочка с горячей водой, внизу лоханка со щелоком и большая лохань с холодной водой, подле окна лавка. Все по делу и ничего лишнего.
Мишку раздели, внесли в сухое пекло бани и уложили на ополоснутый холодной водою полок. Но доски все равно обжигали — казалось, в крохотное пространство бани ворвался слепящий сноп уходящего к ночи солнца и разогрел до треска стены, потолок и саму огнедышащую каменку.
— …Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас… — откуда-то снизу, как из-под земли, слышался Мишке скрипучий голос Сыромятихи, но смысл в общем-то привычных слов не доходил до его сознания, одурманенного парами настоя белены, который старуха плескала на раскаленную каменку. Сама же она, с распущенными волосами, в одной исподней рубахе, которая не скрывала ее худобу, была похожа на уставшую до смерти ведьму, однако командовала девчонками, будто древняя ведунья своими чудодеями-помощниками.
Юлька с Аленкой, не менее Мишкиного одурманенные беленой, казались ему совсем незнакомыми и даже неживыми существами, то ли сделанными из какого-то оранжевого теста, то ли подсвеченными изнутри полыхающими угольями.
— …Девы непорочные, вечерней зарей заберите все хвори раба Божьего Михаила, скуйте его немочи двенадцатью цепями, двенадцатью замками, двенадцатью ключами…
Обычно на полке парился один мужик, а они уместились втроем. Аленка придерживала голову и плечи Мишки у себя на коленях, а Юлька умудрялась одной рукой и коленками держать всего Мишку. У каждой было по венику из специально подобранных старухой двенадцати трав. Девчонки осторожно поворачивали Мишку и распаривали этими вениками его посиневшее от фурункулов костлявое тело.
— И когда исхудать эдак успел… — ворчала Юлька.
— А ему не больно? — спрашивала Аленка.
Они говорили о Мишке отстраненно, будто не он сам лежал у них на коленях. Это бабкин отвар белены, превращенный над каменкой в хмельной эфир, затуманил сознание и боль Мишки, свел до легкого смущения стыд обнаженности тел в общем-то уже все понимающих и чувствующих девчонок. Однако, когда шипела каменка и хлесткая волна жара заставляла девчонок кланяться, Юлька дурашливо взвизгивала: «Ой, моченьки нет!» — и так прижималась к Мишке, что упругие репки ее грудей вонзались ему то в холку, то в бедро. Мишка и рассердиться даже не мог, лишь отмечал про себя, что Юлька хулиганит и что тело у нее на удивление прохладное, будто не в бане она на полке сидит, а в озере. А бедная Аленка вся полыхала. Мишка чувствовал, как она плавится в этом непривычном для нее пекле, как сердчишко ее начинает колотиться вдвое быстрее, когда ее маленькие, неразвитые груди угольками обжигали его плечи.
— …Богородица Дева, радуйся… яко же Ты Иисуса Христа родила, яко же плоть Твоя чиста, так сохрани и спаси раба Твоего Михаила от всяких уроков, от всяких озегов, сохрани и благослови в пути и на суше, на воде и в воздухе и не допусти злодея коварного…
Сыромятиха отобрала у девчонок веники и сунула им кружку с дегтем.
— Всего, сердечного, от ушей до пяток… Да попроворнее, и чтоб ни одной плешинки не светилось…
Она окропила с веника лица девчонок холодной водой, а сама присела на корточки у зева каменки, сунула к жару какую-то банку с очередным зельем и забылась в сердитом бормотанье — не то молитвы творила, не то пустопорожне ворчала.
Вот тут-то Юлька и показала себя настоящей ученицей бабки Сыромятихи — в мгновение ока вымазала Мишку с ног до головы горячим дегтем, не причинив боли ни одному разопревшему чирью, а их ведь на теле Мишки насобиралось дюжины три, не меньше. Пухлые Юлькины ладони и пальцы были стремительны, но так чутки и осторожны, будто самые нежные беличьи кисточки.
— Все, баб…
— Вздохните пока.
Девчонки скатились вниз, распластались лягушками на полу.
— Ой, Аленка, ну ты прям как головешка горячая. Баб, у нас уже волосы трещат… — взмолилась Юлька. — Окати нас холодненькой водичкой.
Бабка и ухом не повела, у нее другая забота — не упустить секунды, когда Мишка будет на последней грани между жизнью и смертью. Она вся подобралась, причитания ее убыстрялись в такт Мишкиному дыханию, а руки машинально готовили еще один веник из двенадцати трав. Потом Сыромятиха коршуном нависла над изголовьем Мишки, сорок раз повторила «Господи, помилуй» и дала команду: