Антон Дубинин - Катарское сокровище
— Почему ты боишься меня?
— Вовсе не боюсь.
Однако он боится, и Старцу это известно ничуть не хуже, чем самому Антуану. Юноша еще плотнее вжимается в стену. Спроси его кто, чего же именно он боится — затруднился бы ответить, однако на самом деле это страх перед дьяволом. Перед тем, кому, как кажется, полностью принадлежит этот человек…
— Я стар и слаб, а ты — молодой и сильный, — восковой череп прорезает черная полоса усмешки. — Не бойся меня. Смотри — я скован, даже при желании не смогу до тебя дотянуться.
Старец поднимает руки, слабо звеня в темноте толстой цепью. От его пальцев падают длинные тени на стену. Глаза Старца — тоже два пятна темноты.
— За что тебя бросили сюда, мой добрый Антуан? За то, что навещал меня в моем уединении, приносил еду старому священнику?
Антуан запихивает в рот последнюю ложку бобов. Они, наверное, вкусные — однако он не чувствует вкуса, с трудом глотает. Бобы малость пересоленные, а кувшин с водой стоит слишком близко к Старцу, ни за что юноша не станет к нему приближаться.
— Или, может быть, палачи хотят что-то выведать через тебя? — старец в темноте шумно усмехается. Антуан счастлив, что у него во рту пока есть что жевать. Это дает право не отвечать. Хотя бы сколько-то времени. Он все равно не сможет солгать отцу Пейре — не потому, что не хочет: нет — просто кажется, что тот сразу же распознает его малейшую ложь. Лучше уж молчать. Но молчать как-то страшно. Не поймешь даже, то ли ты жив, то ли уже умер.
Отставив на пол пустую тарелку, Антуан вытаскивает из-за пазухи спасительную нить четок. Какая там нить — длинное вервие. Благослови Господи доброго молодого священника, который ему одолжил эти молитвенные бусы! Антуан все запомнил — Благовещение, Визитация, Рождество… и еще дальше. Он будет молиться Деве Марии, и святая Матерь Божья защитит его своим покровом, никакой бес или старец Пейре не смогут ему повредить в эту долгую-долгую ночь. Он просто забудет, что сидит в тюрьме. Будет думать, что он в церкви, на коленях перед статуей, один-одинешенек.
— Что это у тебя? Можно мне взглянуть? — старец подается вперед, тень его на стене мгновенно вырастает.
— Нельзя. Не… не дам.
— Почему? Разве ты видел от меня какое-нибудь зло, Антуан? Почему ты не хочешь поделиться со мной своей молитвой? Мы могли бы помолиться вместе. Я такой же христианин, как и ты. Ты знаешь, что мы, Совершенные, никогда не лжем — в отличие от тех, кому ты сейчас, похоже, более веришь. Ты знаешь также, что я скоро умру. Могу ли я лгать перед смертью, говоря, что не желаю тебе зла и хочу помолиться вместе с тобой?
— Ave Maria gratia plena, — закрыв глаза, бормочет Антуан, стараясь думать о Благовещении и не слышать мягкого увещающего голоса старика. Но получается только — ангел возвестил, ангел возвестил, кому возвестил, что возвестил?.. Неужели и в мыслях можно быть заикой, а не только в речах, как Мансипов сын Николя… Эта ночь никогда не кончится, Господи. Никогда. Антуан оказался в положении, противоположном тому, о чем пишут альбы-обады влюбленные поэты: «Рассвет, не приходи!»
— Dominus tecum, — неожиданно подхватывает голос отца Пейре. Мягко и напевно, как во время проповедей на Рождество или Пасху. — Benedicta tu in mulieribus…
Сбившись от изумления, Антуан не может продолжать, и старец Пейре дочитывает второе «Ave» в одиночестве. Amen. Не останавливаясь ни на миг, тем же молитвенным голосом продолжает вкрадчивую речь.
— Я человек, я христианин, Антуан. Господь сотворил мою душу, так же как и твою, или души тех, кто вверг меня в это узилище. Ты часто посещал меня в моем пещерном жилище — видел ли ты хоть что-нибудь недостойное истинного верующего, что-нибудь неблагочестивое или злое? Я всегда любил тебя, Антуан, я молился о твоем спасении Господу и Святой Деве. Мог ли я знать, что даже ты, мой сын, мой младший брат, ополчишься на меня? Откажешь мне в такой малости, как дать подержать в руках четки для молитвы, посмотреть на Распятие. Подумай, может быть, это моя последняя возможность поцеловать изображение распятого Господа. Как сказано в послании святого Павла, которое, вспомнишь ли, мы читали на службе на осенний праздник — «За тебя умерщвляют нас всякий день, считают нас за овец, обреченных на заклание». Если меня завтра повлекут на заклание за мою веру в Иисуса, ты думаешь, Господь не спросит с тебя в день твоей смерти, почему ты отказал в мольбе одному из малых сих?
Он говорит долго, очень долго. Антуан уже не может понять — по-катарски тот говорит или по-католически, в голове его мешаются цитаты из Писания, отец Пейре куда умней его самого, отец Пейре все совершенно запутал. Старец протягивает просительную длань над свечой — и его худая желтоватая рука, просвеченная снизу пламенем, кажется очень старой и слабой в тяжелом железе кандального браслета.
— Прошу тебя ради Бога, мой добрый сын.
— Нате… Только отдайте скорей… и я вам не сын, — осмеливается прибавить он — и чувствует острое облегчение от этой маленькой истины. Антуану легче лишиться четок на время, чем слышать и далее спокойно-настойчивую мольбу, кроме того — а вдруг он и правда чем-то виноват, а вдруг… тот обратится, или хотя бы замолчит… Юноша и не замечает момента, когда он уже не может оторвать взгляда от текущих, танцующих в ловких пальцах еретика деревянных зерен, и голос того, из молящего сделавшийся властным, начинает совсем другую речь…
Тревожный сон наконец сменился спокойным, юноша перекатился на другой бок, не просыпаясь, подоткнул под себя одеяло. Теперь он лежал в позе бегущего, как будто и во сне пытался от кого-то удрать. Брат Аймер, заглядывавший в комнату, тихо притворил дверь снаружи и прислонился к стене, потирая лицо ладонями. Господи, спит, горемыка… Острая жалость разрывала Аймеру сердце. Он был счастлив найти Антуана спящим — еще на пару часов отсрочилась необходимость сообщить этому только-только обретшему мир юноше, что его мать умерла.
Осматривая покойную Россу, жену ткача, Гальярд не мог отделаться от постыдного облегчения, что здесь нет ее сына. Монах был почти счастлив, что Господь вразумил его не брать Антуана с собой в церковь. Тут только парня, кричащего и кидающегося на материнский труп, не хватало. И без того народ вокруг был взвинчен, Гильеметта Маурина, принесшая жуткую весть по окончании проповеди, визжала и плакала не переставая. Именно она заскочила к Россе на минутку, попросить то ли решето, то ли еще какую хозяйственную мелочь — и наткнулась на труп даже раньше, чем мертвую обнаружил ее собственный муж. Пейре Маурину пришлось надавать жене оплеух и силой утащить из церкви: ее вопли «На Россу убили! Еретики убили!» не придавали торжественности окончанию Недели Милосердия. Стоило объявить, что сегодня последний день, когда можно прийти с покаянием, а далее начнутся вызовы по ордерам… Насколько же это было неуместно — уму непостижимо! Повторение истории с кюре почти сводило Гальярда с ума. Два убийства за одну неделю в такой малой деревушке, как Мон-Марсель — есть отчего жителям почувствовать приближение Апокалипсиса. Одна огромная, как крестоносный корабль, на Брюниссанда казалась обуреваемой гневом вместо ужаса и предводительствовала отряду сыновей до Ткачева дома, выкрикивая проклятия «еретику и бастарду, злобному убийце Бермону». Шагая в сопровождении всполошенной толпы в направлении Бермонова дома, Гальярд злился сам на себя — чуть ли не большую досаду, чем смерть Антуановой матери, вызывал крайне неудачный срок этой самой смерти. Хорошо еще, что толпу удалось оставить за воротами.