Константин Гурьев - Архив Шамбала
Гуцул сидел смирно, не поднимая рук, но в голосе его не замечалось никакого смирения, когда он ответил:
— На кой они тебе? Ты ведь даже не знаешь, что с ними делать?
Маслов возразил все так же ровно:
— Не твое дело, — и добавил: — Ты бумаги отдавай, иначе никто из вас до утра не доживет.
Гуцул вскинул брови вверх:
— Парнишка-то тут при чем? Мы только познакомились, он заплутал, попросился до утра посидеть, до первой электрички.
У Маслова глаза сузились, весь он напрягся:
— Я, между прочим, в дом вошел, пока вы, заговорщики, ссать ходили, и ваш разговор слышал.
— Да какой «разговор»? — Гуцул старался говорить беззаботно. — Это я просто истории из жизни вспоминал, чтобы не уснуть.
Маслов медленно разворачивался всем телом, готовя удар, но Гуцул сидел, как сидел.
— Это ты другому мозги парь, хрен старый, а Корсакова я давно знаю, — сказал Маслов.
— Корсаков? Впервые слышу, — улыбнулся Гуцул.
Пружина, закрученная Масловым, распрямилась, удар пришелся точно в челюсть снизу и несколько сбоку. Гуцул ударился головой о стену и рухнул на пол.
— Вот, довел, дурак старый! Все они, коммунисты, думать не хотят. Консервативное мировосприятие.
Маслов повернулся к Корсакову. Теперь на Игоря смотрели и глаза Глеба, и дуло его пистолета.
— Ну, что делать будем, старый друг? — спросил Маслов.
— Ну, что делать будем, старый друг? — повторил Корсаков.
— Насмотрелся и ерничаешь? — расшифровал его ответ Маслов. — Напрасно. С ним-то все ясно: он мне больше в самом деле не нужен. Я ведь к нему людей присылал, сам у него несколько раз бывал, все объяснил.
— Что объяснил?
Корсаков понимал, что преимущество на стороне Маслова. Ему было интересно понять, как же складывался и затягивался сложный узел, в который теперь почти основной нитью вплетена и его, Игоря Корсакова, жизнь.
Маслов смерил Корсакова взглядом.
— Ты, мой старый друг, чуешь, во что ввязался?
— Начинаю, — признался Игорь.
— Вот что мне в тебе нравится — ты не любишь пыжиться. Не выдавливаешь из себя сверхъинтеллект на зависть другим, — улыбнулся Глеб.
Улыбка, однако, Корсакова не обманывала: Маслов был на грани истерики. Время от времени он смотрел на лежащего Гуцула взглядом сожалеющим. Сожаление это касалось не бедственного положения пожилого человека, а скорее его неуступчивости, по мнению нападавшего — бессмысленной!
Маслов повернулся к Корсакову, пристукнул пистолетом по столу:
— Ну, что, Игорек, делать будем?
«Так, — понял тот. — Началось. Нервы сдают, что очень опасно».
— Глеб, с тобой все в порядке? — попробовал он удержать ситуацию под контролем, осознавая, впрочем, всю бессмысленность попытки. Ну, хоть чуть-чуть…
Маслов тоже все понимал и игру не принял:
— Игорь, не гони дуру. Что ты, как маленький? Сейчас вот с хрычом этим разберусь, и поговорим.
— Ты можешь объяснить, что тебе надо? — продолжал тянуть время Корсаков.
Лицо Глеба напряглось, он снова ударил по столу и выговорил уже откровенно зло:
— Игорь, не зли меня, иначе выстрелю в живот. Смерть долгая, мучения невыносимые, ты мне тогда все расскажешь, но тебе это уже не поможет.
Он все так же держал Корсакова на расстоянии, исключающем атаку.
— Школа у тебя хорошая, — расслабленно заметил Корсаков.
Как ни странно, это сработало:
— Со мной дед занимался каждый день по три-четыре часа.
— Дед — это Маслов? Андрей?
— Ну, а кто еще? Вот ты представь, — Глеб взял в свободную руку табурет и отошел метра на три дальше, оказавшись в углу кухни.
— Вот ты Представь человека, который все свои двадцать девять лет верой и правдой служил государству! Не человеку, не ведомству, а — Государству, в котором родился и жил. Он, этот человек, готов был заниматься чем угодно по заданию этой машины, понимаешь? Чем угодно! Сказали бы ему — стань врачом, стал бы! Полярником — с удовольствием! Дед мне всегда говорил, что мечтал быть учителем в сельской школе, а его направили в НКВД. И он сразу, безоговорочно принял это поручение государства, своей Родины!
Маслов пытливо вглядывался в лицо Корсакова.
— Ты меня глазами-то не сверли, — попросил Игорь. — Над твоими словами о государстве и Родине я смеяться не буду. И не потому, что тебя боюсь, а потому что думаю точно так же. Но учти, что ты и твой дед говорили о разных вещах…
— Да откуда тебе знать? — стремительно подался вперед Маслов. — За такую верную службу его наградили расстрелом, и только чудо деда спасло. Он всю оставшуюся жизнь провел в глухой деревне. Прикинулся заплутавшим охотником, устроился кое-как, потом документы выправил, законные, настоящие. Только фамилию пришлось сменить. Ну, что молчишь?
— А что я скажу? Ты же все равно любишь своего деда.
— При чем тут любовь? Дед был умнейшим человеком, которому к тому же в жизни очень повезло. Он сам говорил, что ему повезло прикоснуться к великому делу, и мне завещал это дело продолжать, сколько смогу. Ослабну сам — должен приготовить продолжателя! И так — до конца, до победы!
Голос Маслова дрожал, глаза сверкали! «Надо задержать этот психоз», — подумал Корсаков.
— Глеб, ты только верил? Чем же это отличается от религии?
— Дурачок ты, Игорь. Ну, при чем тут религия? Религия и вера — разные вещи. Мой дед, его единомышленники, я, — мы все верим в то, что делаем.
— Ну а что ты делаешь-то? Можешь хотя бы сейчас мне рассказать? Интересно все-таки, что ты такого нашел в планах Бокия, или кого там еще?
Странно, но Глеб снова успокоился. Хотя бы внешне.
— Бокий сам по себе был просто умным человеком, который смог увидеть перспективу, организовать движение к точной цели и не мешать тем, кто умел идти к ней!
— Целью ты называешь эти древности?
— Древности — чепуха, ты прав. Главное в другом.
— В чем?
— В чем? — рассудительно повторил Маслов. — Ну, вот, смотри. Ты помнишь, в центре Москвы показывали на большом экране футбольный матч?
— Ты о погромах после поражения от японцев?
— Именно! Умница! Значит, несложно будет вспомнить, что происходило на том же самом месте в декабре?
— Ты снова о болельщиках?
— Ну, можешь их так называть, хотя понимаешь, что в их головах могут быть другие лозунги, а в руках — другие предметы. Но дело не в этом.
— А в чем?
— В том, что этой толпой управляли люди.
— Отделяешь, так сказать, козлищ от человека?
— Ага, отделяю, потому что каждому своя жизнь дана, и ее не изменить.