Юрий Кларов - Печать и колокол
Действительно, ничего похожего я раньше не видел. Портрет Бухвостова поражал тонкостью и тщательностью работы вышивальщиц, точной передачей характера, воздушностью, а главное – поразительной гармоничностью колорита и великолепным рисунком. Ведь следует сказать, что немногие художники, даже с мировым именем, соединяют в себе таланты рисовальщика и колориста. Строгие критики, например, считают, что такие общепризнанные мастера, как Микеланджело, Дюрер или Давид, великолепно владели формой, но зато были посредственными колористами. А в отличие от них Тициан, допустим, Рубенс, Веронезе и Делакруа, наоборот, обессмертили себя красками, но отнюдь не рисунком.
Может быть, я несколько пристрастен. Возможно. Но поймите меня правильно. Я не ставлю знака равенства между безымянным русским художником или Рубенсом и Микеланджело. В то же самое время я совсем не исключаю, что вместе с ним и в нем умер великий мастер, который мог бы в других условиях обессмертить свое имя.
И, любуясь портретом, я завидовал Меншиковым и Арсеньевым – всем тем, кто мог наблюдать за тем, как создавалось это блестящее произведение двух искусств: живописи и вышивания.
Шлягин, которого я бы назвал человеком «купеческой складки», не без гордости сказал нам, что посетивший в Прошлом году Петербург американский собиратель и знаток вышивок Генри Мэйл предлагал ему за портрет Бухвостова пятнадцать тысяч долларов, сумму по тем временам солидную.
– А ежели поторговаться, – сказал Шлягин, – то и все двадцать бы отвалил.
– Что же вы не продали? – поддразнил я, надеясь в глубине души услышать от него что-нибудь умилительное. Но, увы, не услышал.
– Да у меня и своих деньжат хватает, не обездолен, – откровенно объяснил он свой отказ от сделки. – А удовольствие свое я на том имел. Купил-то я эту вещицу за сколько? За тысячу рубликов. Не бог весть какие деньги, а мне; «Переплатил, Иван Ферапонтович». Ну, и сомнения всякие. Не денег, понятно, жалко, а достоинства купеческого. А выходит, не прогадал Шлягин. Вон как! Да, хорошая вышивка в хороших руках – капитал. Ба-альшой капитал! А господин Мэйл пускай дураков себе не здесь, а в своих Американских Соединенных Штатах ищет. Дураки – не носороги, они повсеместно водятся, что в Лос-Анджелесе, что в Рязани. Дурак – он везде дурак. А мне за этот самый шелковый портрет, ежели желаете знать, через пяток лет и пятьдесят отвалят, только продай, Христа ради, Иван Ферапонтович. А я – шиш, ста ждать буду… – засмеялся Шлягин.
Но, несмотря на свой трезвый подход к неизбежному росту цен на произведения искусства, Шлягин в своих прогнозах все-таки ошибся: через «пяток лет» никто ему пятидесяти тысяч за «арсеньевский» портрет не предложил… Через «пяток лет» грянула революция.
А в 1918 году декретом Совета Народных Комиссаров РСФСР все предметы искусства, имеющие художественное и историческое значение, были объявлены собственностью народа.
Но, как вскоре выяснилось, злорадствовал я зря. Купец проявил должную предусмотрительность.
Отправившийся в особняк Шлягина Тарновский – как специалист по художественным вышивкам он был по моей рекомендации привлечен к реквизиям, которыми занималась Комиссия по охране памятников искусства и старины Петроградского Совдепа, – вернулся ни с чем.
Тарновский сообщил, что Шлягин еще в середине 1917 года уехал из Петрограда в Ревель (ныне Таллин), а оттуда перебрался в Стокгольм.
Уезжая, купец продал дом и захватил с собой наиболее ценные экспонаты коллекции, среди которых, разумеется, был и портрет Бухвостова.
Обидно, досадно, но что поделаешь?
Я постарался забыть о портрете. Однако в 1922 году мне о нем напомнили. И напомнил не кто иной, как тот же Тарновский…
К тому времени мой бывший товарищ по университету и Комиссии Петроградского Совдепа, поддавшись соблазнам нэпа, превратился из совслужащего в хозяина антикварной лавки.
Настоящий любитель вряд ли нашел бы в этой лавке что-либо достойное внимания. Но у нэпманов, торопившихся «облагородить» свои квартиры, предприятие Тарновского пользовалось популярностью. Еще бы! Надраенная, как медный самовар, бронза, аляповатый, но зато густо позолоченный фарфор, многопудовые, звенящие, как трамвай, хрустальные люстры, игривые статуэтки и плохие копии с картин известных мастеров.
Нэп тогда только набирал силу, поэтому лавка Тарновского не была золотым дном. Но все же новоявленный нэпман успел за последние полгода отъесться и нагулять округлое брюшко, что было в то голодное время далеко не повсеместным явлением. Он завел модные узконосые ботинки «шимми», тросточку, котелок, дорогой костюм в полоску – «Полюби меня, Марфуша!» – и домоправительницу.
Мое отношение к частнопредпринимательской деятельности Тарновский знал достаточно хорошо, поэтому, проявив должный такт, он перестал у меня появляться, за что я был ему крайне благодарен.
И вот однажды ночью, уже под утро, что-то около четырех часов, в моей квартире прозвенел настойчивый длинный звонок, а затем в дверь стали грохотать кулаками. Не стучать, а именно грохотать.
Ночные звонки вообще неприятная штука. Но в 1922 году, когда Петроград был наводнен уголовниками, подобные звонки являлись чаще всего прелюдией к налету.
Сейчас даже трудно себе представить, что тогда творилось в городе. Убийства и грабежи считались обыденным явлением, а уж к кражам так привыкли, что в витринах почти всех нэпмановских магазинов висели трогательные обращения, начинающиеся словами: «Уважаемые граждане воры»… Какие там шутки! Я говорю вполне серьезно. Рядом с сырами и колбасами обязательно находилась эмалированная или фанерная дощечка: «Уважаемые граждане воры! Убедительная просьба не портить зря витрину – все продукты, выставленные в ней, сделаны из дерева».
Короче говоря, не буду задним числом кривить душой и утверждать, что, когда я вскочил с постели и отправился в переднюю, я был образцом хладнокровия. Отнюдь нет. Правда, поживиться в моей квартире было нечем: ни золота, ни серебра, ни лишней пары штанов. Но как раз это и могло обидеть налетчиков: как-никак рисковали, время тратили. А на ком им вымещать обиду? На мне, понятно…
Спрашиваю:
– Кто там?
Молчание. Они молчат – я молчу. Затем тихий голос:
– Василий Петрович, открой, пожалуйста.
Так как знакомых у меня среди уголовников нет, слегка успокаиваюсь, но отпирать дверь все же не тороплюсь.
– Кто вы?
– Это я.
– Кто «я»?
– Тарковский.
– Олег Владиславович?
– Да.
Действительно, голос Тарковского, никаких сомнений.
И вот мы в моей комнате. Мы – это я, Тарновский и его домоправительница Варвара Ивановна, тощая, как пересушенная вобла, женщина с решительным костистым лицом. На Тарковского смотреть страшно: бледный, растрепанный, нижняя губа отвисла, в глазах ужас.