Феликс Разумовский - Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам
Стылое неласковое море влажно терлось об осклизлый парапет, волны покачивали мусор, пенную накипь, щепки, мазутные пятна, бумажную дребедень. Остро пахло водорослями, углем, гниющими отбросами, чайки, пронзительно крича, выхватывали из воды лакомые кусочки. Черное море казалось серым от грязи.
В порту Граевский надолго не задержался – с новизной ощущений не вышло. Подобное он видел много раз – расхристанные часовые у грязно выбеленных складов, длинные составы товарняка, залежи мусора меж железнодорожных путей, стаи одичавших псов, роющихся среди отбросов.
На всем лежал налет какой-то обреченности, непротивления злу, будто кто-то проклял, предал анафеме российскую землю и предначертание это должно исполниться вот-вот.
Да, что-то выходило у Граевского не так. Наплевав на все, закрыв глаза, прикусив язык и прикрыв ладонями уши, просто наслаждаться жизнью – нет! Так и лезли в голову ненужные мысли, будоражили совесть, тревожили сердце и нарушали главное условие счастливого существования – безмятежное спокойствие души. Умные-то люди свои души давно уже продали…
«Значит, кресты, плахи и виселицы?» Граевский вспомнил пророчества харьковского философа-вегетарианца, помрачнел, выругался и, возвратившись к лестнице, стал быстро подниматься по каменным ступеням. Прочь отсюда, бездомных псов на помойках он, что ли, не видел!
Наверху в городе копошились другие звери, двуногие, шумным, алчущим, похотливым стадом. Жульничали, спекулировали, объегоривали друг друга, жрали, пили, совокуплялись, убивали себе подобных и при всем при этом уповали на всевышнее снисхождение: а как же, не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься.
«Да, Петя был прав, пора статическое электричество принимать, совсем нервишки разладились». Удивляясь неожиданному перепаду настроения, Граевский повернул на Дерибасовскую, миновал ресторан «Палас», откуда доносилось томное: «Под знойным небом Аргентины», и, тронув вертящуюся дверь, вошел в кафе Фанкони.
В заведении было шумно, стлался волнами табачный дым, над столиками среди котелков и котиковых шапок взлетали руки с растопыренными пальцами, метались потные, с горячечным румянцем, лица:
– Фридман взял два вагона.
– Чтоб мне так жить, касторка первый сорт.
– Слушайте, не крутите мне яйца с вашим аспирином!
– Швиндель, вы без мыла лезете ко мне в карман, это ж таки не жопа вашей покойной бабушки!
– Продам «колокольчики», куплю доллары, продам доллары, куплю «колокольчики».
– Вы слышали, вчера взяли склад Барановского, оставили только сторожа, в бледном виде.
– Да, ужас, ужас, извилины встают дыбом вместе с волосами.
– Так вы интересуетесь аспирином или ж таки вы не интересуетесь аспирином?
Несмотря на духоту, собравшиеся в кофейне маклеры, спекулянты, дельцы всех мастей сидели, не раздеваясь, в пальто и шляпах, дабы не расстаться с ними навсегда. Глаза их горели алчностью, крайним недоверием и вместе с тем живой готовностью купить и выгодно продать все, что душе угодно, лишь бы побыстрей, за наличные и с большей разницей.
«Вот так и продали Россию!» С ненавистью оглядевшись, Граевский сел за столик, спросил чашку кофе с пирожным, щелкнув портсигаром, закурил. Он вдруг вспомнил мужа Варвары, так и не попавшегося ему на глаза банкира Багрицкого. Ну, конечно же, откормленного, иссиня-бритого, с толстой сигарой в углу мокрогубого рта. Интересно, где он теперь? В Америке? На дне Маркизовой лужи[1]? Или трясется, скорчившись от холода, в промозглой тесноте вагона? Почему это Варвара живет с чекистом Зотовым да еще с какой-то там сукой Мазель-Мазаевой?
Варвара… Взглянуть бы на нее.
«Ну, застоялся, кобелина, началась истерика. – Зло хмыкнув, Граевский затянулся, вышвырнул из головы ненужный сор, с силой притушил окурок. – Выспался, наелся, заблажил. Все, сегодня же по бабам».
– Пожалуйте-с. – Заказ принесли на удивление быстро, словно по мановению волшебной палочки, – чашку ароматного дымящегося кофе и аппетитную заварную трубочку с кремом. Однако Граевскому отчего-то сладкого расхотелось, куда с большим удовольствием он хватил бы водочки, да так, чтобы развернулась душа и хмель безудержным весельем бесшабашно ударил в голову. Ай, разлюли малина, один раз живем!
«Вот-вот, набраться, и по бабам». Он вздохнул, нехотя отпил глоток крепкого, будоражащего нервы кофе и поставил чашку на стол. В уши назойливо, словно мухи, лезли рваные обрывки фраз:
– Сто бидонов «девичьего» масла.
– Хромой Шмуль не советует…
– Мука подмочена, но…
– Идите к черту с вашим креозотом.
– Три цистерны скипидара? Слушайте, Швиндель, залейте его в жопу вашей покойной бабушке…
Получалось, что вся жизнь человеческая предназначена только для того, чтобы по совету хромого Шмуля выгодно купить подмоченной муки, сменять, не без гешефта, на три цистерны скипидара и залить в жопу покойной бабушке Швинделя, вместе с креозотом и ста бидонами «девичьего» масла.
«Чирикайте, чирикайте пока, товарищи крылья-то вам подрежут». Не притронувшись к эклеру, Граевский встал, расплатился и с облегчением вышел на воздух – в крикливом обществе прожженных торгашей ему было не по себе.
Зимнее солнце между тем уже ушло за горизонт, стемнело. На улицах зажглись ртутные огни, фары авто отсвечивали в зеркалах витрин, толпы на тротуарах поредели, переместились в рестораны и кабаре. На Одессу опускалась ночь, время неги и чувственных удовольствий.
«Ну-с, как тут кормят? – Особо не раздумывая, Граевский завернул к подъезду „Лондонской“, сунул пальто и шапку сердитому швейцару в ливрее, подошел к большому, в золоченой раме, зеркалу: – Да, пиджачишко кургуз, галстук – лошади испугаются, морда наглая и злая. Хорош!»
И тут среди гвалта гостиничной неразберихи он услышал голос из прошлого, громкий, бесцеремонный, с похмельной хрипотцой:
– Так вот, извольте видеть, утром просыпаюсь в облеванных подштанниках! А через три дня, как цыганка и нагадала, снова триппер-с! Зашататься!
Изъясняться с такой милой непосредственностью в людном месте мог только один человек на свете.
– Ухтомский? – Непроизвольно обернувшись, Граевский сделал шаг, всматриваясь, и радостно оскалился: – Ты ли это?
Ему сразу вспомнилось, как однажды тетушка княгиня прислала графу на передовую набор для маникюра.
– Ба, Граевский! Господи, это же душка Граевский! Застрелиться! Пирамидально! – Ухтомский хлопнул себя по ляжкам, восторженно заржал и, распространяя вокруг себя запах «Шипра», коньяка и хороших папирос, без церемоний полез обниматься. – Вот так встреча! Зашататься!
За год с небольшим с ним случилась удивительная метаморфоза: он сильно поседел, обрюзг, но главное, на плечи ему легли гладкие двухпросветные погоны[1]. Вот это служебный рост, карьера, достойная Бонапарта!