Борис Изюмский - Избранное
Осторожно и ласково, словно золотистая нить, сплетенная трепетными пальцами, вилась песня о ясной заре, о тихой воде. И столько было в ней безыскусности, чистоты, что невольно пробудила она у Вокши воспоминание о его молодой матери, певшей ему в детстве эту же песню. Никогда не знает человек, что способна сохранить память сердца. Так порой отчий дом, забытая песня, случайно оброненное слово вдруг всколыхнут, казалось бы, утерянное навсегда.
Вокша поднял голову. Девичий голосок доносился с горы, из небольшой избы, окруженной частоколом, снизу похожим на ожерелье. Три тополя прижались к избе; соломенную двускатную крышу ее расцвечивали зеленые комья мха.
Боярин быстро взошел на гору, миновал частокол и очутился в небольшом дворе. Поднявшись по ступенькам, он толкнул дверь, звякнувшую крючком. В сенях пахло укропом, степными травами – тмином и медуницей. Чистый девичий голосок раздавался совсем рядом.
Вокша перешагнул порог. Через узкое продолговатое оконце, затянутое пузырем, в клеть проникал тусклый свет. На лавке возле окна сидела худенькая девушка, склонив ровный пробор невьющихся волос, вязала шерстяной чулок – «копытце».
Мать девушки, узкоплечая, с таким же, как у дочери, удлиненным лицом, готовила вечерять: поставила на стол кринку с молоком, положила ложки возле миски с киселем из овсяных отрубей.
В избе было опрятно и по-домашнему уютно. В углу висели сухие груши. Квасилось тесто в деже, скворчал в печи лук. Рыжий пушистый котенок, выгнув спину горбом, терся о ножку стола. Из-под кровли выглядывал чернобыль, заткнутый туда «на счастье».
Девушка застенчиво умолкла, подняла на Вокшу глаза. В них не было ни страха, ни удивления, только спокойная внимательность.
Мать оторопело поглядела на незваного гостя.
– Бог в помочь, – сказал он и, сняв шапку, перекрестился.
– Садись вечерять, – справившись с первым испугом, пригласила мать. Разглядев одежду пришельца, добавила виновато: – Чем богаты…
– Спаси бог, я передохну.
Вокша присел на лавку неподалеку от певуньи, пытливо поглядел на нее. Платье из холстины с сердоликовыми пуговками; на тонкой шее ожерелье из синих стеклянных бус; удивительно плавные движения рук…
– Звать-то тебя, милая, как? – обратился он к ней ласково.
– Олена, – певучим голоском ответила она.
Вокша стал расспрашивать мать, как живут, чем занимаются, подымаясь, пошутил:
– Голосок Олены меня приманил…
Девушка зарделась, доверчиво улыбнулась в ответ. Снова звякнул дверной крючок. В избу вошел отец Олены – Демид, не старый, но совсем седой. Видно, был когда-то красив, да нужда, невзгоды сделали лицо костистым, желтоватым. Бросив на лавку несколько трубчатых медных замков, произнес устало:
– Ни одного, трясовица скрути, не купили!
Поглядел на гостя и, обомлев, поклонился до пола:
– Боярин!
– Да вот зашел отдохнуть, – нахмурился Вокша, недовольный тем, что узнан, – бывайте здоровы.
Когда дверь за ним захлопнулась, мать ужаснулась:
– А я-то, дура старая, отруби совала!
Демид, раздеваясь, хмуро возразил:
– А чо ж делать, коли другого нет!
И зло добавил:
– Хромой Волк спроста не зайдет! Сегодня добрую тризну у собора справил… Снова рыщет…
Мать испуганно поглядела на Олену, подойдя к ней, с тревогой прижала ее голову к груди:
– Что-то, доня, на сердце у меня неспокойно…
Олена заластилась, потерлась щекой о руку матери, успокоила:
– Нет, мамо, он добрый… Был бы злой, разве с нами так просто разговаривал? А что, батя, у собора свершилось?
Вокша, спускаясь с горы, думал: «Вот и еще одна песнопевица».
Давно вынашивал мысль держать при дворе хоровод, показывать на удивление заморским гостям своих плясунов, музыкантов.
В созданной им и князем певческой школе уже пели по записям-крюкам.[3] Построили для смехословцев подмостки в дальней гридне двора, скрыли их до времени завесой из дорогой материи.
Кое-кто нос воротил – все жить бы хотел по старинке.
Чернели в стороне Гончары и Кожемяки[4] – казалось, кто-то огромным ножом искромсал вдоль ручья Киянки желто-бурую землю оврагов в лиловых кустах чертополоха. Темнела впереди гора. Над синей тучей проступил тонкий серпик месяца, тонкий и робкий, как Олена.
«Возьму в хоровод», – решил Вокша и ускорил шаг.
В тот вечер Олена была задумчивее обычного. Когда прибежал к ней Григорий, с которым дружила, и начал рассказывать о появлении в училищной избе Вокши, об избиении люда на Софийской площади, Олена неожиданно заступилась за Вокшу:
– Может, не хотел он, чтоб так получилось, а сам – справедливый.
Григорий зло усмехнулся:
– Где ж то видано, чтобы волк справедливым был?
Впервые расстались они, недовольные друг другом.
ЮНОСТЬ
Самым любимым местом Олены была Девичья гора, утесом нависшая над Днепром. Сюда приходила она посумерничать, помечтать, здесь, возле пугливых осин, долгие часы перешептывалась с Григорием.
Сказание о Девичьей горе Олена услышала как-то перед сном от бабушки. Та знала бессчетное множество поверий и так интересно умела рассказывать их, что Олена огорчалась всякий раз, когда бабушка заканчивала:
– Вот те и сказка вся, а мне кринка молока…
О Девичьей горе бабушка поведала так: жил в стародавние времена на Щековице брат Кия – Щек с сестрой Лыбедью, тоненькой, молчаливой, бледноликой девушкой. И решил тот Щек насильно отдать Лыбедь замуж за старого богатого человека. А она, всегда такая тихая и покорная, не подчинилась на этот раз злой братовой воле, убежала от него, поселилась затворницей на горе. Все плакала, плакала… И от слез этих пошла река Лыбедь… Все печально вздыхала, и в полночь по сей день можно услышать на горе вздохи. И как бы ни было в Киеве безветренно – так что и листок на дереве не шелохнется, – а на Девичьей горе печально шелестит бессонная трава, будто тоже вздыхает и жалуется на неудачливую судьбу.
Олену растрогал этот рассказ, она поверила каждому слову его – полюбила Девичью гору…
Сейчас она сидела с Григорием на земле возле осин, глядела не отрываясь на солнечный закат. Может быть, от него янтарем отливали ее серые глаза, в самой глубине их дрожали сполохи.
Ватажились пролетные птицы. Ветерок рябил Днепр. Алели стволы сосен, дальние глубокие озера… За Оболонью желтовато-багряное небо прорезал синий полог тучи. Он делался все шире, опускался на землю, и в темнеющем небе сгущалась зубчатая стена бора, и тучи казались продолжением этого бора.
Григорий бездумно глядел вдаль. На нем полотняная, подпоясанная узким кожаным пояском косоворотка с деревянными пуговицами, на ногах – лыковые лапти.