Михаил Щукин - Ямщина
– Ты приезжай! – говорил на прощанье кустарь. – Ты мне глянешься! А я петь люблю и работать люблю – вон сколько добра с сынами наделал!
Сани, тяжело груженные звонкими дугами, уже поскрипывали по тракту. Дюжев молчком выругался и поехал следом.
– Потачку вы мужикам даете, Тихон Трофимыч. Они скоро на шею вам сядут и ноги свесят. Жаловаться прибежали, надо же… На дугах я их разорил… – продолжал тусклым голосом тянуть Вахрамеев и указательным пальцем трогал на носу бородавку.
Дюжев глядел на него и дивился: надо же, такой образине и светлый ум достался. Приказчик помнил все, что касалось торговли. Разбуди его ночью, спроси, сколько фунтов чаю в прошлом году продали или сколько аршин мануфактуры привезли два года назад из Ирбита, да хоть что спроси – он бородавку потрогает и ответит точнехонько, по записям сверяться не надо.
Жил Вахрамеев бобылем, жалованье ему Дюжев платил справное, но и отрабатывал приказчик его с лихвой: копейки хозяйской не переплатит. Берег дюжевское богатство, как свое.
– Вот что, друг милый, ступай, – Дюжев махнул рукой, выпроваживая Вахрамеева из горницы. – Нечего тут разговоры городить. Ты два десятка лишних дуг продашь, а после нам петуха пустят. Да и совесть поиметь надо – что люди скажут! Ступай, я сказал.
Вахрамеев ушел. Дюжев потоптался в пустой горнице, повздыхал, сам не зная о чем, и отправился в спаленку. Пуховая перина глубоко провалилась под его тяжелым телом, обняла мягкой прохладой, и он уснул, напоследок успев подумать: «Девка-то, надо же, голимая Марьяша…»
6
…Двери спаленки отпахнулись настежь, пестрый народишко вломился через порог в полном молчании. Лампада на божнице трепыхнулась извилистым огоньком и погасла. Сизая струйка потекла к потолку. Дюжев дернулся, пытаясь вскочить с перины, а сил – нет. Шевельнуться не может. Народишко мечется, кричит беззвучно, все целятся залезть в дальний угол. А в глазах у каждого одно-единственное – убивают! Дюжев и рад бы защитить их, а не может: лежит, как пластом земли придавленный. В открытых дверях – темь, а из нее – ружейные огоньки. Люди валятся, подрезанные пулями. И вот уже все – лежат. Темь в дверях налилась, загустела, огоньки перестали вспыхивать, и на середину спаленки вышла Марьяша. Коса распущена, волосы – как спелая рожь на белом снегу исподней рубахи. Развела руками и поплыла к Дюжеву, не касаясь ногами чисто выскобленных половиц. Просторная рубаха взвихривалась, откидывая белизной темноту. Марьяша протянула руку, Дюжев дернулся навстречу, желая припасть лицом к раскрытой ладони, и пробудился.
Ошалело повел глазами, увидел: в лампаде огонь теплится, с иконы проступает суровый лик Спасителя, а в самой спаленке пусто и по углам темно.
– Васька! – сдавленно крикнул Дюжев и зашелся в надсадном кашле. Его трясло.
Васька вылупился, как из-под земли. Засветил огонь, поддернул сползающие исподники, наклонился над хозяином. Дюжев прокашлялся, смахнул слезы, хрипло выдохнул:
– Вина давай!
Глазом моргнуть не успел, а перед ним стоял уже графинчик зеленого стекла, глубокая чашка с моченой брусникой и лежала, посвечивая золотистой коркой, утрешняя шаньга. Вино из длинноногой рюмки Дюжев вливал в себя через силу – не хотелось ему пить, но он, желая перешибить наваждение, в один присест ополовинил графинчик. Икнул и отодвинул его от себя, Ваське:
– Пей, гулеван. Опять ночью притаращился?
– Да как можно, Тихон Трофимыч! Спал я. Как расейских привел, сразу и завалился.
– Ври шибче!
– Да ей…
– Не божись. Пошли они, расейские-то?
– Куда им деваться! Вприпрыжку кинулись, подолы в веревочку завились. Спят, поди, без задних ног.
– Спят – это хорошо, – раздумчиво протянул Дюжев, все еще не избавясь от наваждения, явившегося ему во сне. – Васька, соври чего-нибудь посмешней, тягомотит меня, сна нету.
– А чего соврать-то? Я и не знаю, – простодушно оскалился Васька и тут же, вспомнив, предложил: – Разве прошлогодний случай, про гаданье…
– Давай про гаданье, все равно сна нету.
Васька переступил с ноги на ногу, словно ему подошвы жгло, зачастил бойкой скороговоркой – как горох на пол просыпал:
– В прошлом годе, на Рожество, девки у нас гадать собрались, а мы подслушали случаем. Решили они ночью в хлев забежать. К овцам. Кто барана поймает за хитро место – стало быть, свадьбу играть, а коли ярочку – жди, красавица, дальше. Вывернули мы шубы с парнями, ночи дождались и в хлев. Порты скинули и сидим, голозадые, ждем, когда ворожейки явятся. Овечек – в угол, сами к дверям поближе. Слышим – идут. У хлева остановились, оробели. Слышим, Нюрка Завалихина говорит. Вы, говорит, девки, не пугайтесь, я первая забегу. Открыла двери и шарит в потемках. Я ближе всех сидел, она меня и надыбала. Хвать-хвать по шубе и за это само место. Мне щекотно, спасу нет, я возьми да и хрюкни. Нюрка дернулась, но добычу держит, не отпускат. Шепчет: пусть жених у меня будет красивый, добрый, а хозяйство богатое, чтоб любил меня и на руках носил. Ах, ты, думаю, губу раскатала! Еще и на руках тебя, карчу неподъемную, таскать. Отвечаю ей шепотком: а шиш с постным маслом не хошь, Нюра? И отцепляйся, говорю, от меня, я мужик живой, а не деревянный, могу и грех сочинить. Тут парни заржали – терпелка лопнула. Кэ-эк Нюрка взвилась, едва потолок макушкой не вышибла. И – в двери. Выскочила, заблажила – девки кто куда. Пырск – и нету. А Нюрку по осени и впрямь засватали, в Шадру увезли.
Васька замолчал, а Дюжев шевельнулся – ничуть он не повеселел – и недовольно сказал:
– Кобель ты, Васька, и на уме у тебя одно – кобелячье.
Тот вздохнул и стыдливо опустил глаза.
– Иди спи.
Васька неслышно, по-кошачьи ступая на половицы, вышел. Дюжев остался один. Сон его не брал, не брало и выпитое вино. Увиденное во сне не отступало, стояло перед глазами. «Помянуть надо Марьяшу. Милостыню подать. Когда покойники снятся, поминать, говорят, надо. Как она тянулась, сердешная… И девчушка расейская на нее похожа. Неспроста это. Знак какой-то. К добру ли, к худу? Неужели судьба еще раз пытать хочет? Не надо бы, сытый я испытаньями под завязку, не надо бы… А?»
7
– Свободушку я любил. Она сла-а-дкая, слаще на свете ничего нету. Как ударюсь в бега, отбегу от рудника в чернь, паду под лиственницу и плачу – уж так мне светло. Перевернусь на спину, глаза открою, и чудится: подниму руку и до неба достану. Небо на воле близеньким кажется. Здеся оно далекое, не долететь, а там рукой можно тронуть. Там… – дед поднимал кривой изломанный палец и слепо тыкал им, по памяти, в сторону черни, которая густой щетиной ползла по гористым склонам, окружая со всех сторон рудник. Рудник был старый, открытый еще при Демидове. После забрали его в царскую казну, но порядки остались прежними: работа да шпицрутены. И судьба у бергала все та же, известная: впряжешься парнишкой в работную лямку и тянешь ее до края могилы. Иные, отчаявшись, наговаривали на себя напраслину, заявляли начальству, что человека убили, врали напропалую – кому что на ум придет. Лишь бы на настоящую каторгу попасть. Там, сказывали, легше. Начальство об умысле частенько догадывалось, и хитрованов гоняли сквозь строй, спуская шкуру до сырого мяса.