Зиновий Давыдов - Беруны.
Ветер разгуливал по широким площадям столицы весь день. Он иногда утихал, как бы прячась в пустырях, заваленных намокшим навозом, то вдруг вырывался оттуда и с налету больно хлестал по щекам пешеходов. Он словно издевался над вызолоченными орлами на аптеках и канцеляриях, силясь сорвать их с подвесков. Он проползал вдоль мостков, подбираясь к рундукам в гостиных рядах, запертым ради воскресного дня, и вздувал епанёчку у женщины, жены фаготиста, стоявшей в углу под навесом.
Гробовщики, попы, расстриги, старухи прибегали сюда с болота за Гостиным двором и толкались здесь вместе с разным дворцовым сбродом – обер-конюхами, гоф-актерами, камер-прислужниками и лейб-трубачами.
Женщина в епанёчке, стоявшая в углу, вдруг встрепенулась и шмыгнула в проход между двумя рундуками. Под навесами вдоль запертых лавок по деревянным мосткам медленно шли беруны с слоновщиками, и впереди шел высокий, тонкий Асатий в своем праздничном уборе из кашемировой шали. Гробовщики, как всегда, смеялись над Асатием и задирали берунов: говорили, что вот-де понаехали беруны и от них посреди лета невидаль такая, так что уж и в полдень вовсе темно.
Но в Академии наук в зале для собраний было светло: люстры горели здесь тысячью свеч. На небольшом возвышении под балдахином сидела в золоченом бархатном кресле окруженная придворными дамами императрица, и профессор Леруа рассказывал ученому собранию о тех же берунах, что прожили шесть лет в такой дальней стране и вышли оттуда невредимы. Профессор говорил об этом по-латыни, и из русских людей мало кто понимал его речь, и меньше всех – Елисавета. Но так уж тогда повелось, чтобы в ученом собрании звенела латынь, непонятная вовсе народу. И беруны попали в латынь: Тимофеич, Ванюха, Степан и даже Савка-медведь, валявшийся под навесом в медвежьем остроге. Казалось, что императрица благосклонно внимает ученой речи профессора. Когда тот, отвесив первый низкий поклон императрице, а второй остальному собранию, попятился задом с помоста, Елисавета шепнула президенту Академии о табакерке, которую жалует ученому, так долго по-латыни говорившему о берунах.
Государыня встала, и тотчас все поднялись и вместе с нею, проследовали в гравировальную палату, где ученики упражнялись в гравировании царских портретов. В библиотеке царице показали разные редкие рукописи и книги. Затем государыня прошла на лестницу, убранную цветами и алым сукном. Тогда верховой, мокнувший в белых штиблетах у парадного крыльца Академии, оторвался от стены и помчался через распухшую за день Неву по понтонному мосту. Он миновал уже мост и несся теперь, махая флажком, мимо новостроящегося Строганова дома по Невской перспективе. И сразу стали под ружье мушкетеры и прапорщики распустили знамена.
Карета летела с Адмиралтейского луга под гиканье ездовых, заглушаемое криками «виват»[66]. Мокрым снегом плевал ветер в плешивые головы гробовщиков и расстриг. Тимофеич вперил совиное око в карету, где за мокрым стеклом он ничего не увидел. Карета свернула на Большую Садовую, и сразу всё смолкло. Народ, посудачив, стал расходиться. Одни зашагали в трактиры к вину и пиву, другие – домой к пирогам с грибами и луком. Зверовщики пошли в зверовые дворы, а жена фаготиста, успевшая за рундучком сунуть Материне сверток с медвежьей шерстью, побежала к себе на Миллионную улицу. Гробовщики вернулись на болото за Гостиным двором и там на рогожах опять разложили свой невеселый товар.
XIV. ТАИНСТВЕННЫЙ СВЕРТОК
Царица подъехала к Летнему дворцу, который снаружи выглядел, как огромный китайский фонарь. Ещё не завечерело, а из-за спущенных шелковых занавесей бесчисленных окон вырывались наружу желтые, зеленые и алые тучи.
В одном кабинетце императрицы ещё не зажигали свеч, и она стала сумерничать здесь, отдыхая на диване после латинской речи профессора Леруа.
Она думала о берунах, которые были с далекого севера, и вспомнила малолетнего императора Иоанна. Елисавета держала его под замком на севере же, в Холмогорах. С ротой солдат ворвалась она когда-то зимнею ночью во дворец, распоров ножом барабаны на гауптвахте, чтобы дворцовый караул не поднял тревоги.
«Сестрица, пора вставать...» – растолкала она мать императора, правительницу Анну Леопольдовну, которая очень удивилась, разглядев в своей полуосвещенной спальне солдат-преображенцев.
Голос рассказчицы, приведенной откуда-то Материною, вывел теперь из задумчивости Елисавету.
– Я, – говорит им царь Леонтий, – есмь до обеда поп, а после обеда я царь над тремя тысячами королей...
Царица любила слушать подобные россказни монахинь, базарных торговок и другого такого же люда. Но откуда-то дуло, и фрейлина[67] Крузе принесла мантилью. Елисавета вытянулась на диване и стала внимательно слушать.
– У меня, – говорит им царь Леонтий, – в одной стране живут люди немые, а в другой стране люди рогатые; а иные люди – травоядцы; а иные люди – десяти сажен высота их; а иные люди – половина человека и другая пса; а иные люди шесть рук имеют; а иные люди – в волосах рты их и очи.
Рассказчица сидела на полу посредине покоя.
Она была слепа, и желтое лицо её с вытекшими глазами было мертво и неподвижно. Шевелились одни только черные губы, и слова она выбрасывала жестко, точно во рту у неё был щебень.
– Да родятся, – говорит им царь Леонтий, – в моем царстве звери слоны, и водятся верблюды, и крокодилы, звери лютые, и зверьки саламандры.
Елисавета приподнялась на своем ложе и уперлась локтем в подушку.
Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии, приехавший с докладом, перестал в углу шептаться с придворным медиком Бургавом и тоже внимательно слушал с обычной на перекошенном его лице гримасой.
– Есть у меня палата, сделана на чистом злате, – продолжала рассказчица. – Я в той палате сам обедаю; и со мною обедают сто царей, десять патриархов, двенадцать митрополитов, сорок епископов, сто, дьяконов, триста королей, триста князей; а за поварней у меня наблюдают и еду припасают два царя, два короля. А перцу у меня исходит за обедом и за ужином по четыре бочки.
Елисавета снова положила голову на подушку, но всё как-то выходило неловко: пуховая подушка казалась жесткой, как слова рассказчицы, словно булыжными осколками выкатывавшиеся из её глухого горла.
– Есть у меня птица, имя ей нагавин; вьет гнездо на пятнадцати деревах.
Елисавете хотелось слушать, но с привычной подушкой что-то непонятное сталось. Императрица сунула под подушку руку и отдернула её в испуге, точно от укуса змеи. Шувалов, медик Бургав, фрейлина Крузе бросились к Елисавете, которую била мелкая дрожь. Суеверная царица, полная всегдашних страхов, сидела на диване и с ужасом смотрела на подушку, которая, казалось, шевелилась, готовая свалиться с дивана и перекинуться на середину комнаты, к ничего не видящей рассказчице, глядящей ввалившимися пустыми глазами в пустое пространство.