Дмитрий Белый - Басаврюк ХХ
— А может, зайдёшь ты до меня, «Михасю»!
«Михась» кивнул, и несколько боевиков стремительно заскочили в дом. Священник закрыл глаза и изо всех сил крутанул ручку. Земля под ним грозно вздрогнула — и вселенная лопнул…
Священник не знал, сколько времени он пролежал, нажимая всем телом на «адскую машинку» — час, сутки или вечность.
Когда он раскрыл глаза, мир молчал. На месте дома чернела куча бревен, от которых поднимался белый дым. Вся поляна была усеяна обгоревшими вещами, о происхождении которых священник боялся думать. Вокруг темнели несколько скрученных трупов. Один поднял обожженную голову, и по широко распахнутому рту священник понял, что он кричит от боли.
Священник поднялся и медленно побрел наугад, далее от ужасной поляны.
Он шел, натыкаясь на деревья. Из глаз катились слезы, которые батюшка совсем по — детские вытирал рукавом.
Под вечер отец Василий вышел на опушку леса. Дальше открывалась широкая зеленая равнина, которую километра полтора от батюшки прорезал грунтовый. По пути катились четыре открытых грузовика. Священник заметил, что все время машинально влечет за собой автомат. Он поднял ППШ стволом в небо и нажал на крючок. Оружие тяжело задергалась в его руках. Он стрелял, пока не опустел диск. Грузовики остановились. Из них посыпались солдаты в синих фуражках. Они удивленно смотрели, как последний луч садящегося солнца осветил на краю леса фигура человека с длинной седой бородой и автоматом в руках. Офицеры быстро отдали приказ, и солдаты, растягиваясь в цепь, бросились вперед. Несколько солдат отпустили овчарок — и те стремительно понеслись по равнине.
Отец Василий отбросил автомат и не спеша пошел в лес. Быстро темнело. От земли поднималась сырость и прохлада. Священник сел, приложившись спиной к дереву, и достал из кармана гранату. Ладонь ощутила тяжесть и прохладу металла. Батюшка неумело взялся за кольцо и, глубоко набрав в грудь воздуха, поднял голову вверх.
По небу, над верхушками деревьев на белых клубастых облаках, медленно плыла старинная деревянная церковь. Священник ясно видел все детали, тщательно вырезанные древними мастерами, икону над входом и крест на куполе. Он слышал тихий перезвон. В колокольни, возле пулемета, сидели двое казаков в шинелях и пристально смотрели вперед. Взгляд их был суровый, мудрый и предупреждающий.
Семь кусков хлеба. Кубань, 1933 г
1
Узкая лодка, или по-кубански каюк, быстро рассекал зеленую, затянутую ряской воду в узком проходе между двумя стенами высокого тростника. Кожух греб, сидя на корме. Лицо его было покрыто толстым слоем присохлой глины — давний средство, который спасал от лютой комарни. За спиной висела хорошая винтовка, на поясе черкески в деревянном футляре темнел маузер. Быстро смеркалось, проход путался, разделялся на несколько ветвей, но Кожух знал, что он не заблудится. Это было его хранилище, это была последняя крепость его мира, надежная и неприступная. Его и еще десятка таких, как он. Некогда в этих кубанских безграничных плавнях скрывались цели повстанческие армии. Теперь зеленая крепость превращалась в могилу. Шестнадцатилетняя отчаянная борьба заканчивалась. С зелеными воевали лучшие части Красной армии, их бомбили с самолетов, травили газом, выселяли и расстреливали их семьи. Железное кольцо сжималось. Некоторые пробивались с боями далее на левобережную Кубань, где аулы становились цитаделями, а горы — по лестнице в бессмертие.
Но Кожух и его казаки не могли бросить свою станицу. Она была их миром. Повстанцы знали, что без них она погибнет. Как и они без нее. Последние два месяца плавные были надежно заблокированы красными. Теперь те уже не совались в плавни, — память о роты и батальоны, которые без следа исчезали среди этих зеленых лабиринтов, чем научила. Теперь две батареи ежедневно палили наугад по бесконечному лесу тростника. Самым худшим было то, что ворвался связь со станицей, которая столько лет кормила и одевала, поставляла новые лавы непримиримых бойцов. Что сейчас там происходило, никто из повстанцев не знал. Станичники уже с осени прошлого года приносили все меньше хлеба. Последний раз до повстанцев пробрался немолодой уже козак Гончар с известием, что станица вымирает от голода. Он говорил о сплошные обыски и реквизиции всех продуктов у станичников. Зеленые решили, что Он сошел с ума, — красных ненавидели, но представить, что они способны на это, не могли, возможно, боялись поверить, чтобы не сойти с ума самим. Но голод уже сжимал и повстанцев. Этим летом рыба словно исчезла в лиманах, а дикие утки даже не появлялись среди тростника.
Пару недель назад в станице вспыхнула безпорядна стрельба. Зеленые не могли поверить, что станичники прибегнут к очевидному бессмыслица — поднимут восстание в окружении регулярных войск. Но надо было идти на помощь. Повстанцев встретили с берега картечью. Потеряв большую часть людей, зеленые отступили. Только и того, что захватили раненого красноармейца, который и рассказал перед смертью о восстании обреченных и о расстреле умирающей от голода толпы возле плотины, и о приезд большого начальника Фельдмана, который лично руководит хлебозаготовками в этой слишком мятежной станицы.
Последнюю неделю повстанцы почти ничего не ели. Среди семерых еще живых, неизвестно почему, оставались силы в Кожуха. Каждый день он, рискуя попасть под пушечный заряд, подплывал к берегу и пытался разглядеть хоть нечто, что могло бы рассказать о станицу. Но станица замолчала. Из куреней, которые стояли вблизи берега, никто не выходил, только красноармейцы лениво торчали возле пулеметов и пушек, направленных тупыми жерлами на пока что не покоренные плавные.
Сумерки уже были совсем непроглядные, когда каюк Кожуха проскочил сквозь тростник в незаметный для постороннего глаза проход и вскоре ткнулся носом в берег. Превозмогая пульсирующая боль в желудке, Кожух прыгнул на скользкую землю и тихо сказал:
— Иван, это я.
В ответ послышалось:
— Что там?
Чатовий Иван Коляда, бывший сосед по границе земельного надела Кожуховой семьи, отчаянный конник, лежал на куче сухого камыша за станковым «Максимом». На лице, густо замащеному глиной, пылали сухим пламенем глаза. Кожух из последних сил втянул каюк на берег. В голове мутилось. Больше всего он боялся, что некогда сорвется, воздастся на поругание безумному чувству голода, который разъедал его тело, душу и мозг, покажет своим людям, что он тоже слабый и смертный.