Михаил Рапов - Зори над Русью
Так и нашел Семен Настю в сенях на полу, рядом с собакой, когда вслед за псом вошел в дом.
— Настя!
Она отняла руки от лица и, не веря глазам своим, затуманенным слезами, глядела на него.
Он улыбнулся, наклонился к ней, и тут, узнав улыбку его, Настя кинулась ему на грудь.
— Жив!
Он удивленно взглянул на нее.
— Живехонек. Что ты меня хоронить вздумала?
— Не я, Дмитрий Суздальский тебя похоронил. Так и велел Дмитрию Иванычу сказать, что помер ты.
Семка тихо свистнул.
— А я–то на Дмитрия Иваныча серчал, что он меня из полона не выручает. Ну княже! Ну Дмитрий Костянтиныч! Хитер! — И, заискрясь лукавством, спросил:
— Ты меня, чаю, отпела?
Она утвердительно кивнула головой. Семка захохотал, начал целовать жену.
— Теперь что хошь делай, не помру! Никакая стрела меня отныне не возьмет! Говорят, если живого–то отпеть — к долголетию это!
Настя только крепче прижималась к мужу, а он, взглянув через ее плечо в приотворенную дверь горницы, оборвал смех, сказал даже с упреком:
— Что же ты молчишь, Настя?
Вошел.
Вместе они наклонились над люлькой. Он спросил тихо:
— Кто?
И так же тихо откликнулась она:
— Сынок! Иванушко.
Тут Семен не утерпел, схватил сына в охапку, потащил к окну, к свету — смотреть.
— Раздавишь, медведь! — кричала Настя, отнимая ребенка, а сын, вторя хохоту Семена, заливался ревом.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1. СТАРЫЙ ОБЫЧАЙ
Над одинокой, покинутой в степи юртой, чуя поживу, неотступно парит коршун. Спускается все ниже, ниже, вглядывается: нет ли обмана? Напрасно! Юрта мертва, лишь в темной глубине ее слабо шевелится пережившая всех старуха, но и ей недолго осталось хрипеть. Когда она затихнет, коршун спустится к открытому входу юрты, сядет на закопченный край медного котелка, опрокинутого в остывшую золу, и, вглядываясь желтыми глазами в глубь жилья, будет хищно щелкать клювом, предвкушая обильный пир. Никто не спугнет коршуна. Никто не подойдет к оставленной юрте. Черная смерть [122] упала на степи, навалилась, одолевает Орду.
Выдал Фомка себя за колдуна и сам не рад. Теперь, когда мор идет по Орде, зверем смотрит на него Ахмед. «Долго эдак не продержишься, — смекает Фомка, — пока что боятся, но, того гляди, прикончат».
А беда тут как тут — одним днем помер хозяин Куденея, тархан был знатный, такого в пустой юрте на расклев коршунам не бросишь; надо хоронить, а кому охота в чумную юрту войти?
В Орде поднялся вой. Слушая его, Фомка почесал за ухом, поглядел на татар да и порешил: будет благо подобру–поздорову в кусты убраться, с очей долой, а то, не ровен час, попадет волк в капкан — муха во щи.
Оставаясь в засаде, Фомка не чуял, что пуще прежней стряслась беда: в Орду пришел шаман.
Еще благочестивый Узбек–хан, приказав монголам принять закон Магомета, начал гнать и бить шаманов, но сейчас, когда демоны «черной смерти» вырвались на волю, колдун без страха пришел в становье, громко бил в бубен, плясал вокруг юрты мертвеца, кружился перед входом до исступления, до пены: гнал злых джиннов прочь, а чтобы колдовство было крепче, велел свершить древний, уже полузабытый обычай.
Когда из становья пошли татары в степь, Фома ветви раздвинул и исподтишка за ними проследил. Вырыли они в степи могилу и ушли, оставив яму пустой. Было это еще поутру, и до самого вечера никого больше не увидел Фома, а когда поздние сумерки засинели над степью, меж юртами замелькали огни факелов. В степь, к могиле, потянулись толпы народа, тащили покойника. Впереди метался, бил в бубен кто–то черный, аки дух нечистый. Но не это смутило Фому, который, забравшись на холмик, залег в сухом бурьяне (росы которую ночь не было), — за покойником волокли кого–то связанного, он кричал дурным голосом, порой заглушая даже звонкий бубен шамана.
Ящерицей скользнул Фома по земле, подполз совсем близко и обмер: в свете факелов признал он в кричавшем человеке друга и товарища — Куденея.
«Зачем шаману Куденей понадобился?»
Хоронясь от татар, Фома на брюхе полз вслед, но у могилы народу скопилось — мало не вся Орда, ничего не разглядишь.
Вдруг Куденей взвыл не своим голосом, от крика его у Фомы мороз пошел по хребту, а татары внезапно шарахнулись в стороны, в степи сразу стало тихо, лишь бубен шамана гудел. Куденей голосил откуда–то снизу, из могилы — глухо. Фома понял одно: Куденей жив.
Колдун все еще плясал в опустевшей темной степи над раскрытой могилой, когда Фома подкрался к нему вплотную.
Куденей уже не орал — выдохся, только хрипел с захлебом, но хрип этот, мешаясь с бубном и заунывной песней шамана, был, пожалуй, страшнее крика.
Не раздумывая долго, Фома вскочил, рявкнул и бросился на шамана, тот швырнул прочь зазвеневший бубен, скользнул в сторону, нагнулся, выхватил нож, встал, ожидая нового нападения.
Косматый, заросший черными волосами, в драном татарском халате, лопнувшем на могучих плечах, Фома шел на колдуна медленно, чуть нагнувшись вперед, прикрываясь, вместо щита, согнутой в локте левой рукой, а сам приговаривал этак ласково:
— Подь сюды, подь сюды, милай. Я тя употчую, болезный.
Шаман приговора послушался, прыгнул вперед, пырнул ножом в мякоть руки повыше кисти. Тотчас же Фома ударил его под вздох, колдун скрючась упал на землю. Медведем навалился на него Фома, схватил за горло, сдавил. Шаман побился, затих.
Поднявшись с земли, Фомка засучил рукав, посмотрел, потрогал рану. «Попортил руку колдун. Благо шуйца. [123] Было б хуже, кабы он мне так десницу [124] располосовал». Присыпал рану землей, пошел к могиле.
Яма не зарыта, внизу тьма, и тут Фома оробел — кто его знает, может быть, там и не Куденей вовсе, а оборотень Куденеев голос подает: заманивает! Фома отошел на десяток шагов в степь, постоял, повздыхал, потом все же повернул обратно, вновь заглянул в черный мрак могилы и окликнул несмело:
— Куденей!
Но Куденей, видать, обезумел, не признал друга, взвыл громче прежнего. Фома вдруг повеселел:
— Ишь вопит! Где там оборотню быть, то Куденей, без обмана. — И перекрестясь, прыгнул в могилу.
Пусто! Ни покойника, ни Куденея! Под ногами земля. И голос Куденея смолк.
Наваждение!
У Фомы подкосились от страха ноги, обессилев, прислонился к стенке могилы, провел рукой по лбу, стирая капли холодного пота. Так прошло несколько мгновений. Оборотня нет, не набрасывается, не душит, а в тишине чуть слышно слабое, с хрипотой дыхание. «Жив чертяка!» — обрадовался Фома.