Анатолий Загорный - Каменная грудь
В покоях Святослава стояло жесткое ложе, простая скамья у грубо сколоченного стола, на нем мигала блистаница. Стены были увешаны дорогим оружием, собранным со всех стран света: гнутые хозарские сабли, дамасские кинжалы, тяжелые франкские мечи, копья-фрамеи, секиры, булатные кончары. Все это тускло блестело в полутьме, бахвалясь остротою лезвий и крепостью каленых клинков. Но в глаза сразу же бросился висевший у изголовья ложа огромный меч с камнем-диамантом на крестовине. Это был меч Киевского княжества.
Златолист усадил девушку на скамью, а сам вышел. Появился один из меченых, принес стеклянные кубки с медом, уходя, недовольно покосился на Судиславу. От выпитого вина у нее слабо кружилась голова, тополя шумели сладостно. Где-то далеко на Аскольдовой могиле разгорались сторожевые костры. Клонило ко сну, но надо было решиться. Придвинув к себе кубок, Судислава непослушными пальцами достала спрятанный на груди глиняный пузырек, надкусила его, занесла руку… Негромкое рычание заставило ее вздрогнуть и осмотреться. В углу, ощетинив короткую шерсть, широко расставив лапы, стоял маленький злой волчонок, сверкал зелеными глазами-изумрудинками. Судислава пошевелилась, и волчонок зарычал громче, показал острые клыки. Оперлась рукой о стол, прохлада летней ночи ласково трогала горячие щеки. Шевелились на полу тени, узорные, как багдадские ковры.
Спины коснулась рука Златолиста, и Судислава ощутила ее неприятный холодок… Надо было что-то делать… надо было встать, ударить его, вскрикнуть так, чтобы затрепетала листва тополей, влить ему в уста смертельную жидкость, но руки отяжелели и не хотели слушаться.
– И жизнь, и смерть моя! – шептал на ухо Златолист. – Холодны мои руки, но горячи уста! Прижми к ним свои губы – кровавые лалы! Как хорошо любить! Любовь – смерть, любовь – забвение!
Дико стало на душе. Судиславы, слова его не были словами пьяного, от них веяло безумием. Он покрыл поцелуями ее лицо; ледяные пальцы жгли спину.
– Пусть сгинет все, пусть упадут священные дубы, пусть Днепр потечет вспять и печенеги придут в Киев… Тогда станут свободными древлянские города! А Киев будет уничтожен, сгорит дотла, пепел его смоют дожди…
Отпрянула в ужасе девушка, уронила глиняный пузырек, и растеклось по полу его содержимое.
– Кто ты? – подняла в исступлении руки.
– Я?.. Я – никто! Я – как осенний лист, гонимый ветром…
К лужице на полу подошел взъерошенный волчонок, наклонив голову в одну, потом в другую сторону, лизнул…
Вдавилась грудь Судиславы, хрустнули кисти рук…
Взвизгнул глупый волчонок, мельницей закрутился у ног, ловя вытянувшийся палкою хвост, взвыл в смертельной судороге и неловко упал на бок, положив остренькую мордочку на сапог Златолиста.
Стало тихо в покоях. В окно впрыгивали тополиные листочки, живые, пахучие. Только глаз волчонка стал мутным, как изумруд, вынутый из огня. Лицо Златолиста в гладком причесе волос перекосил страх.
– Эй, кто-нибудь, люди!.. Взять колдунью, бросить в поруб… Скорее бросьте, пока не улизнула…
Он дрожал всем телом – высокий, нескладный. С треском растворилась дверь, вбежали меченые.
– Что, князь, что?..
– Хватайте ее, в поруб!
Меченый шрамом вцепился в волосы Судиславы. Она видела широко раскрытые, безумные глаза Златолиста, слышала его шепот:
– Смерть, смертушка… она ходит за мной, ходит не отстает, наступает на пятки, хрычовка, баба-Яга!.. Нет, не верю! Ничего нет там… ни мрака, ни света, ни страдания, ничего. Все прах, прах!..
Вслед за тем что-то грохнуло – наверное Златолист упал на жесткое ложе.
ХЛЕБ-СОЛЬ КИЕВА
Босоногие мальчишки у храма Перуна уже собирали разбросанные деревяшки городков, вечер развесил на востоке багряницу заката, промерцала крупная звезда-бриллиант, на Днепр легла такая тишь, будто он навсегда остановил свое извечное течение, объятый негой летнего вечера. На золотом фоне заката чернели узорные пятна деревьев и край неба оттого казался старой осыпающейся мозаикой. Птицы перекликались теми особенными голосами, в которых слышится тревога, и, собираясь стаями, стягивались в темное урочище Дорожич, в глухую Желанскую пущу, где шорох и скрип и вечный дозор луны. Поползли мурашки – сумерки.
На опустевший Боричев выехали пятеро всадников, бодро держащихся в седлах и разговаривающих громкими голосами:
– Братья! Дружина, Улебова чадь! – говорил один. – У меня брюхо ревет, как Днепр на порогах, просит мяса, хлеба и шелом крепкого меда, полный так, что, упади в него лепесток, – прольется.
– И еще жбан кислого квасу, – добавил второй, – чтобы в нос шпынял и репой отдавал!
– Здравствуй, великий Киянь-город! – снял с головы шишак Яромир.
– Здравствуйте, люди добрые, кияне! – приветствовал Буслай секирщиков, запиравших за ними ворота. – Как живете-можете?
– Живем, не тужим, и сеем и пашем и чужим и нашим!
– Веселые, видать, храбры! А как бы вам носы не повесить, – отвечал один из них весьма неприветливо.
– Что так? – спросил Яромир.
– Да так уж! – нехотя бросил секирщик, гремя ключами. – Завтра другие здесь станут вратники, отслужили княгине-матушке… будет.
– Неладно в Киеве, пропади я совсем, – заявил Волчий хвост и крутнул лихой ус.
– По справедливости нас с хлебом-солью надо бы встретить, стяги вовсю распустить, – буркнул Тороп, – столько печенегов переколотили.
– Неизвестно, что было бы на тех стягах – княжеский трезубец или золотой лист, – отозвался молчавший всю дорогу Бурчимуха, – залетел сокол наш Святослав за синее море… эх!
Проехали мимо храма Перуна, поклонились:
– Здравствуй, священная земля! Здравствуйте, киевские кручи с каменной грудью Самваты. Вот оно, преддверие всего, что есть на Руси величавого, что будет потом великим!
Храбры остановились на минуту, любуясь лучами закатного солнца, ударившими в золоченые шатры княжеских хором. Над ними носились трепетные стаи стрижей, облака двигались алые, медленные, как ладьи на волоках.
– А вот и прилука с чермным петухом на двери, клянусь Перуном, в ее медушах еще не завелись пауки, – обрадовался Буслай-Волчий хвост и повернул коня в узенькую, кривую улочку.
– Эй, милостивцы, – крикнул выбежавший им навстречу хозяин, – ради скуки – в наши прилуки!
Он был приземист и упитан, под одним тяжелым подбородком висел другой, круглый, мягкий.
– Чем коней кормишь, человек? – спросил Улеб, спешиваясь.
– Лучшим овсом, витязь, отборным овсом. Эй, отрок, поставь коней в стойла. Сюда, милостивцы, сюда, – показывал дорогу прилучник, – у вас, я вижу, на поясах трезубцы, так это нынче лешему в дудку. Не лучше ли сбросить пояса, а то ведь здесь всякий народ шастает.