Анатолий Коган - Замок братьев Сенарега
В стране уже было известно, что юный Штефан унаследовал талант отца — государя и воина. В годы скитаний Богдана — воеводы, по его просьбе, княжича воспитал в своем замке в горах славный Янош Хуньяди, семиградский палатин. Будущего Штефана — воеводу, вместе с сыном самого Яноша, будущим мадьярским королем Матьяшем Корвином, обучали латыни, итальянскому и греческому и прочим наукам знаменитые царьградские и фряжские даскалы[9]. Воинскому же делу, искусству ратника и воеводы учил их лучший наставник тех лет — сам полководец Янош. Именно он передал Штефану решимость никогда не покоряться турку. От отца Штефан воспринял ненависть к мертвящей силе латинской чуждой веры, к ее всеиссушающему лицемерию.
Народ на Молдове об этом знал давно. Лучшие умом и сердцем, сильные числом, сторонники Штефана ждали молодого Богдановича к себе в государи. Не было селения, города, крепости, не было в Земле Молдавской иноческой обители, где с надеждой не ждали бы возвращения того, кого во всей стране с любовью называли своим княжичем.
Об этом, однако, знали и в соседних державах. И в далеком Риме, куда тянулись нити латинских заговоров и интриг.
— Прознали верные люди, — продолжал Влад, — что пожаловал к нам особый слуга папы. Не мелкий добытчик чужих тайн, не ножевых ударов мастер. И не за малым делом слали его к нам: изведывать пути к тому, чтобы делу княжича нашего учинить препону. Наставили еще гостя нашего в Риме и Кракове поднять латинцев да фрягов Молдовы, да всех друзей их, в боярских маетках и в городах, среди чернецов и мирян, — поднять всех Александренку[10] в помощь. Да поздно хватились, посланные князем Петром убийцы опередили его. Да будет мир с душой преставившегося, много зла мог он еще содеять на свете сем!
Перекрестились опять, широко и истово — чтоб бог не зачел греха.
— Многого наши люди пока не вызнали, но и малое, что известно, запомнить тебе следует, пане сотник. Наказано тому ворогу в Риме готовить нам в князья человека, к латинству и ляхам склонного. Да в помощь ему бояр, любезных ляхам, собрать. Да неких беглецов, кого — не знаю еще, добром или силой из этих мест в руки Рима вернуть. Да многое иное, во вред господу и истинной вере нашей, содеять он должен у нас и в месте, тобою сегодня названном.
Жесткий перст капитана уверенно ткнулся в карту, в ту точку, где упиралась в море извилистая длинная черта с греческой надписью: «Борисфенос». Так, по примеру древних, называли генуэзские землезнатцы старый Днепр.
— Главное же — в этом замке, — продолжал Влад. — Скажу по правде, я уже давно думаю о нем. Для многих у нас, на Молдове, фряги все — на одно лицо. Тебе, пане Тудор, ведомо, что это не так, ты хорошо знаешь, какие они разные. В Генуе — одни, в Пере — другие, в нашей Четатя—Албэ — третьи, будь они все Челери или там Феррапонте. Нам надо знать — какие фряги угнездились на Днепре, для чего они там.
Боур внимательно слушал.
— Видишь сам, какое для этого замка выбрано место. — Боярин придвинул к сотнику карту. — Меж нами и Крымом. Меж нами и судовой дорогой на Киев и далее, на Русь. Замок тот покамест хоть крепок, да мал. Может, однако, вырасти, стать и того крепче. Вот и пора узнать, для чего строен, — пока мал, пока сковырнуть его в лиман — нехитрая штука.
Капитан пригубил кубок, задумчиво разглядывая Борисфеново устье, где появился тревоживший белгородские власти чужой камешек.
— Белгородские фряги, — продолжал он, — не опасны, кафинские от нас — далеки. Сии же устроились под боком, плыть до них — день с небольшим. Надо хорошо разведать, сотник, кто они, хозяева Леричей, что таят на уме и в сердце. И еще, осмотрясь, уразуметь, чего и сами они еще, может, не ведают: кто будет в замке том хозяином истинным — Литва с Польшей ли, Генуя ли, Орда? Не тянет ли руку к нам и Крыму, к Днепру — реке через замок тот самый Рим? Не для того ли плывет туда, проведать своих, сей аспид в рясе, о коем речь?
Тудор — слушал, запоминал.
— Наказываю, сотник, крепко: не мести, не кары ради отпускаю тебя, лучшую саблю нашу, с неспокойного рубежа на тот лиман. Гнев и ненависть, как ни святы они, сумей утаить, сдержать. Не дай воли сердцу, повинуйся одному разуму. Узнаешь доподлинно, что леричские сидельцы — такие же торговые люди, как наши, что о торге только помышляют, — возвращайся мирно домой. Узришь в них опасность — дай мне о том немедля знать. Для того и отправляешься ты, пане Тудор, завтра в путь. Уразумел?
— Нет, твоя милость, — ответил Боур, подняв на капитана упрямый взгляд.
— Ты о тате, убийце, — вспомнил боярин. — Отдаю его тебе головой. Хоть вешай, хоть жги. Только сделай прежде главное, для чего послан. Да не сгуби, верша суд свой, и себя. Ты нужен земле своей, сотник, нужен Белгороду и славному делу нашему. Об этом прежде всего и помни, что ни случилось бы в пути.
Условившись обо всем, что должен был еще предпринять сотник в Четатя — Албэ, Влад отпустил молодого воина, обняв и перекрестив.
4
По морю плывет быстрая галея. Если прислушаться, можно издалека уловить раздающийся в ее чреве глухой, мерный стук: это бьется черное сердце морской хищницы. Ближе к корме, пониже палубы на железном треножнике стоит большой черный барабан с круглым дном, наподобие котла, у славян называемый литавром. По нему туго обмотанным тканью концом тяжелого жезла бьет дюжий, выряженный в, красное мавр. С каждым ударом черного била опускаются ряды весел по обе стороны длинного судна. Иногда зловещий бой резко учащается: деревянное чудище, приметив добычу, хищно устремляется вперед. Гремят выстрелы, трещат борта подвергшегося нападению галеаса или караки, раздаются предсмертные вопли. Но вот галея пиратов отходит от горящего купца: бой черного бубна становится реже, чудовище насытилось.
Сегодня галея настроена мирно и не спешит. Это немалый корабль: от носа до кормы — почти тридцать саженей, от борта до борта у средней мачты — пять. Косые паруса зарифлены. На судне — четыре больших и пять малых пушек, тридцать пять скамей для гребцов. На каждой — шесть человек. По длинному — от кормы до носа — узкому мостику между скамьями прогуливается с длинным бичом здоровенный корабельный пристав — баши. Заметит баши непорядок либо нерадение, — и длинное жало бича со свистом бьет по голой спине, присоленной брызгами волн. Но люди в красных шерстяных шапках, согнувшиеся над веслами, — не рабы. Это вольные люди, нанявшиеся на галею, кто на полгода, кто — на год. Грянет приказ к бою — и гребцы, если надо, помогут команде в рукопашной схватке. От добычи людям на веслах доля, хоть и малая, тоже идет.
На носу, держась за канат, стоит капитан судна — патрон. Высокий, стройный, молодой; на черных кудрях — такая же красная набекрень шапка, что и на гребцах, только с коротким, пестрым пером. Патрон молодой, да бывалый; учился делу у лучших мореходов и корабелов на свете — португальцев, служил на их судах. Попался, однако, на краже тайного, пуще глаза оберегаемого портулана африканских берегов. За такое полагалась казнь; наш молодец сумел, однако, обманув стражу, с того португальского наоса[11] уплыть. Потом ходил по морям с пиратами, награбленное сберегал, вкладывал в различные выгодные дела. И теперь сам патрон, и ведет свою «Балимеццу» к гавани, где родился сам и вырос, где делал первые шаги в отцовском, давно оставленном ремесле.
Возникнув впереди, еще на заре, темные горы Крыма приближались; в чаше залива смутно проступили белые уступы знакомого города. Молодой патрон, вцепившись в канат, горделиво усмехнулся. Не нищим возвращался моряк в отчий дом. Сладко было чувствовать себя сильным, удачливым, хищным, не ведающим запретов. Да, он разбойник, пират. Но он же, когда надо, и честный гость, сведущий в торговле, мореход, искусно одолевающий противные течения и бури. Он пират; но разве не был поначалу тем же святейший папа Иоанн XXIII, низложенный, правда, собором в Констанце, но вкусивший от власти над миром, тем не менее, сполна! Разве не пират помазанник божий Рене Анжуйский, ученый и бродяга, авантюрист и землезнатец, разбойник и составитель точнейших морских карт! Арагонцы отняли у славного Рене Неаполитанское королевство, но разве и ныне храбрый герцог — не император морей, разве не принимает его с почетом, как равного, французский король Людовик, которому анжуец служит своим победоносным флотом!
В близящийся между тем берег с галеи всматривался еще один путешественник; патрон время от времени с почтением оборачивался к фигуре в монашеской рясе, одиноко возвышавшейся на палубе, около кормовой надстройки. Патрон испытывал перед святым мужем благоговение и трепет: это он, стоящий ныне у кормы, вернул его на путь спасения, на истинно благий путь. Именно он, отец Руффино, первым сказал юноше, когда тот исповедовали в Генуе, в церкви святого Варфоломея, не чая прощения содеянным преступлениям, навеки памятные слова. «И злодеяния твои будут благом, — молвил святой отец, указуя на Благостный Лик, чудотворный образ Спасителя[12], — и преступления твои станут святы, ежели совершатся во господню славу!».