Орхан Памук - Белая крепость
Но мне предстояло стать свидетелем куда худшего. Мы снова выехали на охоту; население чуть ли не десятка окрестных деревень рассыпалось по лесу, чтобы стучать по жестянкам, кричать и, производя весь этот ужасный шум, сгонять кабанов и оленей к тому месту, где ждали конные охотники. Однако до полудня мы так и не повстречали ни одного зверя. Чтобы развеять скуку, особенно невыносимую из-за полуденного зноя, султан велел Ходже рассказать одну из его страшных вечерних историй. Издалека доносился чуть слышный шум, поднятый крестьянами. Мы ехали медленно, а достигнув деревни, где жили христиане, и вовсе остановились. Султан и Ходжа указали на один из пустых домов, а потом я увидел, что из-за его приоткрытой двери кто-то выглядывает. То был немощный старик, который чуть погодя вышел из дома и, прихрамывая, двинулся к ним. Незадолго до этого разговор шел о «них» и о том, как устроены «их» головы; заметив на лице султана любопытство и увидев вслед за тем, что Ходжа через толмача о чем-то спрашивает старика, я почуял неладное и подъехал поближе.
Ходжа требовал, чтобы крестьянин немедленно, без долгих раздумий ответил, какой самый страшный грех, какое самое страшное зло совершил в жизни. Старик бормотал что-то на каком-то славянском языке, а толмач медленно переводил нам: помилуйте, я всего лишь безобидный, ни в чем не повинный, несчастный старик; однако Ходжа с непонятной яростью добивался признания. Только увидев, что султан хочет услышать его ответ не меньше Ходжи, старик покаялся: да, он виноват, потому что должен был вместе со всеми земляками пойти в лес и загонять зверя; но у него есть оправдание: он немощен и болен и не смог бы весь день ходить по лесу. Он указывал рукой на свое сердце и просил прощения, но тут Ходжа окончательно рассвирепел и заорал, что спрашивает не об этом, а о настоящих грехах. Однако крестьянин, похоже, не в состоянии был понять вопрос, который снова и снова задавал ему толмач; он только и мог, что с несчастным видом прижимать руку к сердцу. Старика увели. Нашли и привели другого, и, когда тот начал говорить то же самое, Ходжа побагровел от гнева. Чтобы облегчить задачу этому второму, он стал приводить ему примеры прегрешений, причем брал их из моих рассказов о том, как я лгал в детстве, чтобы меня любили больше братьев, о плотских грехах моих студенческих лет… Он говорил обо мне как о некоем безымянном грешнике, а я с отвращением и стыдом вспоминал дни чумы, которые теперь, когда я пишу эту книгу, вспоминаются с таким теплым чувством. Наконец хромой крестьянин, которого привели последним, шепотом признался, что тайком подсматривал за женщинами, моющимися в ручье, и Ходжа немного успокоился. Да, вот так «они» ведут себя, когда пытаешь вывести «их» на чистую воду, так скрывают свои грехи, но «мы», которым пора бы уже понять, как устроены «их» головы… И так далее и тому подобное. Мне хотелось верить, что ему не удалось увлечь этим султана.
Но я ошибся. Через два дня во время охоты на оленей султан не стал возражать против повторения этой сцены – может быть, уступив настояниям Ходжи или потому, что предыдущий допрос понравился ему больше, чем я думал. К тому времени мы уже переправились через Дунай, и в христианской деревне, в которую мы заехали на этот раз, говорили на языке латинского происхождения. Ходжа задавал почти те же самые вопросы, напоминавшие мне об отданных противоборству ночах, когда мне удалось заставить его писать о своих проступках. Сначала мне не хотелось даже слушать ответы крестьян, которые были напуганы странными вопросами и трепетали от страха перед задающим их неведомым судьей и безмолвно поддерживающим его султаном. Мной овладело непонятное отвращение, причем злился я не столько на Ходжу, сколько на султана, который сдался на его уговоры или не смог устоять перед притягательностью гнусной игры. Но вскоре и я поддался скверному любопытству; нет ничего плохого в том, чтобы просто послушать, подумал я и подошел поближе. Большинство прегрешений и проступков, о которых крестьяне говорили на более изящном и приятном моему слуху языке, мало чем отличались друг от друга: немудреная ложь, маленькие обманы, несколько измен, самое большее – несколько мелких краж.
Вечером Ходжа сказал, что крестьяне рассказали не все, что они скрывают правду; я в свое время был куда откровеннее, так что не может быть, чтобы их совесть не отягощали значительно более предосудительные, настоящие грехи, отличающих «их» от «нас». Он должен убедить в этом султана и, чтобы добраться до правды, чтобы показать, каковы «они», а после понять, каковы «мы», если понадобится, готов даже применить силу.
И в последующие дни он исполнил обещание, постепенно заходя в своем отвратительном и нелепом исступлении дальше и дальше. Поначалу все было довольно просто: мы напоминали детей, отпускающих в разгар игры грубые шутки, которые кажутся им забавными; допросы смахивали на небольшое представление театра теней, устроенное посреди долгой охоты, чтобы мы могли развлечься еще и таким образом; но потом они превратились в своего рода утомительный ритуал, истощавший всю нашу волю и душевные силы, но почему-то никак не оставляемый нами. Я видел растерянных крестьян, испуганных вопросами Ходжи и его гневом, причин которого они не понимали; если бы только они могли уразуметь, чего от них хотят, то, может быть, и рассказали бы. Я видел согнанных на деревенскую площадь беззубых изможденных стариков; перед тем как, заикаясь, признаться в действительных или мнимых прегрешениях, они обводили собравшихся безнадежным взглядом, словно моля о помощи. Я видел молодых парней, которых били за то, что Ходжа не находил их признания до конца честными. Мне вспоминалось, как он, прочитав написанное мною, тыкал меня кулаком в спину, приговаривая: «Ах ты, негодяй!», а потом что-то раздраженно бормотал себе под нос и мучился, не в силах понять, как я могу быть таким человеком. Но теперь Ходжа лучше, хотя и не до конца отчетливо, знал, чего ищет, чего добивается. Он применял разную методу. Например, то и дело прерывал кающегося, заявляя, что тот лжет; и тогда на «грешника» набрасывались наши люди и начинали избивать. Иногда Ходжа говорил, что крестьянина уже изобличил его приятель. Однажды он попробовал допрашивать крестьян по двое, но вскоре заметил, что в этом случае даже жестокими побоями дельных признаний не вырвешь: крестьяне стыдились признаваться в грехах друг перед другом. Это сильно его разозлило.
К тому времени, как полили бесконечные дожди, я уже более или менее свыкся с происходящим. Помню, как стояли в грязи на раскисшей деревенской площади промокшие до нитки крестьяне, неспособные, да и не собирающиеся ничего говорить, и как их час за часом без всякого толку избивали. Охотничьи вылазки становились всё более редкими и короткими. Время от времени нам, конечно, еще случалось убить огромного кабана или, к огорчению султана, прекрасноокую газель, но теперь всех занимало уже не это, а те самые допросы, к которым начинали готовиться загодя, как к охоте. По вечерам Ходжа изливал мне душу, словно чувствовал вину за то, что творил днем. Да, ему самому все это не нравится, ему не по сердцу мучить людей, но ведь он хочет добыть доказательства истины, очень важной для всех нас, и познакомить с этими доказательствами султана; и в конце концов, крестьяне сами виноваты: зачем они скрывают правду? Однажды он сказал, что наш опыт нужно повторить в какой-нибудь мусульманской деревне, однако попытка оказалась неудачной: хотя мусульман допрашивали менее строго, они признавались примерно в тех же проступках и рассказывали те же истории, что и их соседи-христиане. Был один из тех отвратительных дней, когда дождь лил с утра до вечера. Ходжа пробормотал себе под нос что-то в том духе, что это не настоящие мусульмане, но вечером, когда он толковал события дня, я понял, что он еще тогда заметил: неудобная правда не укрылась от глаз султана.