Анатолий Коган - Замок братьев Сенарега
— Охотно, ваше преподобие, — в тон ему ответил сотник. — О чем изволите? — приблизился он с учтивым поклоном.
— О земле вашей, рыцарь, — ответил патер. — О Молдове, которую полюбил, хотя пробыл в ней, увы, так недолго. — Добрые глазки рыжего монаха внимательно ловили легчайшее движение в чертах молдаванина, но лицо Тудора оставалось непроницаемым. — Вам, наверно, уже известно, что в славном городе Монте—Кастро побывал недавно проезжий латинский патер?
— К стыду моему, ваше преподобие, не ведаю, — развел руками сотник. — Вот уже две недели как меня захватили бесермены и доставили сюда.
— О, мадонна, такого храброго силача! Наверно — обманом?
Обманом — нет, — в притворном смущении сказал Тудор, — зато хитростью. — И, побуждаемый аббатом, все более воодушевляясь, поведал о том, как напал со своей получетою на грабительский чамбул, как, обратив его в бегство, увлекся погоней, попал в засаду и был взят, оставшись в одиночестве, в полон.
— Какое несчастье, — вздохнул доминиканец. — Одно должно, сын мой, утешить вас — что вы теперь не в языческих руках. И скоро, верю, будете среди своих. Как прискорбно, — добавил монах, — что вы так давно не бывали в Монте—Кастро и не можете сказать мне, справедливы ли слухи, полученные в Каффе, о судьбе прославленного ученого, господина Константина Романского.
— Что случилось с отцом Константином? — подался вперед Тудор.
— Говорят, кем — то ранен, — с сочувствием молвил аббат. — Говорят — при смерти.
— Но кто поднял руку на этого безобидного старика? — воскликнул Тудор Боур.
— Не ведаю, сын мой, — вздохнул аббат. — Надеюсь, преступник пойман и синьоры, города воздали ему, что заслужил. Простите уж, сын мой, за недобрую весть. Вы знали, верно, ученого и славного мужа?
— Немного, как все в Четатя — Албэ, — проговорил Тудор. — Я ведь простой солдат.
— Велик, велик был разумом брат Константин, хотя и не так безобиден, как кажется, рыцарь, вам, — задумчиво кивнул отец Руффино, — Скорблю о нем, сколько : огорчений ни причинил он нам, служителям апостолического престола. Умел заблудший муж сей представить истиной чужую ложь, хотя и делал это в душевной чистоте, не разумея, какое зло творит, будучи сам обманут. Так дитя, не видя в том греха, обрывает крылышки прекрасному мотыльку. Не свою, повторяю, ложь брат Константин проповедовал, — чужую, Гусову...
Тудор вспомнил умирающего ученого и бойца. И снова сделал усилие, чтобы не выдать всей своей скорбной ненависти.
— Впрочем, в вашей земле — продолжал аббат, — сих людей принимают как лучших друзей, не понимая, какие они страшные враги.
— Александр — воевода, отец нынешнего князя Петра, сам зазвал на Молдову гуситов, — сказал Тудор с деланным простодушием, — Не с мечом пришли к нам эти люди.
— Зато со смертельным ядом. Ибо проповеди их — разящая отрава, разъедающая любую веру, и вашу, рыцарь, — тоже. Посмотрите хотя бы на свой город Монте — Кастро! Сколько гуситы заполонили в нем душ!
— Не мечом же, ваша милость! Глаголом! Разве принятие веры, по воле своей и совести, есть полон?
— И самый глубокий притом, коли полонивший — не господу, но диаволу слуга! — пламя ада вновь сверкнуло в глазках рыжего монаха, но тут же погасло. — Впрочем, об искусности их великой я уже говорил, — добавил отец Руффино со смирением, — Оно — сладкоречивое гуситское — отвращало долго кару истинной церкви от сих еретиков и в иных землях — Богемии, Венгрии, Сербии. Да не уберегло, как настал их час. И то же будет, рыцарь, в городах вашей земли. Ибо селятся они в городах, близ государей, яко трутни — близ маток. Воздвигнется и на Молдове господень меч на сих схизматиков и пророков погибели!
Тогда, по слабому разумению моему, — молвил Тудор, — тогда — то и станут они опасны. Ибо в Писании сказано: взявший меч — погибнет от меча.
— Сильный в писании воитель — силен вдвойне, — похвалил, пряча злую усмешку, хитроумный патер,
— Как и божий инок, владеющий оружием, — ответствовал Тудор. Аббат так и не понял, относятся ли эти слова к появившемуся в ту минуту во дворе замка рыцарю Конраду фон Вельхагену или к нему самому. Но подозрения его усилились многократно.
А сотнику вспомнился другой латинский священник — епископ, которому, хоть и недолго, довелось Боуру служить ратную службу в Италии. Обжора и драчун, бабий угодник и сущий разбойник, во главе двух сотен головорезов налетавший за добычей на соседние замки, городки и селения, любитель рукопашных схваток, — во сколько раз великий тот грешник был честнее и лучше рыжего исчадия ада, запросто восседавшего среди леричского двора на дубовом бревне!
7
Нуретдин—ага, с изяществом прикоснувшись рукою ко лбу, устам и сердцу, опустился на указанный ему мессером Пьетро высокий стул на верхней площадке донжона и с интересом оглядел присутствующих. Странное общество собралось, однако, в этой крепости франков, столь далекой от города, где родились ее хозяева. Нуретдин—ага знавал немало итальянцев, но этих никак не мог понять. Каким проклятием загнал этих франков в столь неподходящее для них место злокозненный князь тьмы Иблис? Молодой осман думал, с чего начать свой рассказ. Два неполных года всего прошло с того дня, когда пал в дыму и пламени невиданного приступа сказочный город кесаря Константина. Какой же повести ждут эти франки от него, беглого турка, какую — главное — услышать хотят?
— Не знаю, — продолжил он вслух эту мысль, — не знаю, какой рассказ будет приятен вашим милостям, благородная дама и вы, храбрые рыцари. Поведаю поэтому единственно полезное — правду. Какой видел ее я, ничтожный ага, вчерашний раб султана, сегодняшний гребец с разбитого волнами корабля.
Рассказчик умолк, собираясь е мыслями. Царевич Орхан — это был действительно он — надеялся еще остаться неизвестным для этих франков, сойти н их глазах за скромного янычарского сотника. В этом духе и повел он свою повесть — о том, что мог видеть и слышать в осажденном Константинополе беглец из турецкого войска опальный ага.
Но что видел й слышал на самом деле щах — заде[54] Орхан? Какой предстала перед ним трагедия обреченной столицы базилеев, как сложилась в те страшные дни его собственная судьба? Какие картины видел он взором памяти, ведя рассказ от имени Нуретдина — аги, безвестного скитальца?
Орхан был сыном великого воителя, султана Амурата Второго, младшим братом царствующего падишаха Мухаммеда. Рожденный, в отличие от брата, законной женой Мурада, Орхан имел больше прав на отцовский престол. Но к делам государства охоты не имел никогда. Шах — заде, сын воина, родился воином, был счастлив среди ратников, командуя полком анатолийских спахиев. Он рубился в первом ряду своих конников, спал среди них у костра на простой кошме, подложив под голову седло, был добрым товарищем для всех на привале, в походе, в бою. В войсках шах — заде любили, по достоинству сравнивая справедливого и скромного воина е его прадедом, легендарным Османом. И, кликни он клич, вторичное отречение Мурада[55] привело бы к власти не Мухаммеда, а Орхана.
Орхан, однако, не стремился к престолу. Шах — заде рассудил, что носитель великих замыслов, деятельный политик Мухаммед будет лучше возглавлять державу, и не препятствовал воцарению брата. Турецкий принц пожалел об этом на следующий же день, узнав, что новый падишах приказал перерезать всех своих братьев, не пощадив и девятимесячного Османа. Товарищи помогли бежать Орхану, стоявшему с полком в Руме — лии, близ босфорских берегов. Шах — заде укрылся в Константинополе. Мухаммед, искренне тем разобиженный, разыграл великодушие, прислал к Орхану доверенного пашу с собственноручным письмом, заверявшим беглеца в прощении и братской любви, и положил даже изгнаннику щедрое содержание — триста тысяч серебряных царьградских аспров в год. Бывая, как гость, в своей будущей столице, Мухаммед дважды встречался с братом. Но вернуться не уговаривал, знал: Орхан не поверит ему, не простит убийства мужского потомства отца[56]. Да и к чему было приманивать беглеца обратно? Зная себя, Мухаммед понимал, что рано или поздно, в приливе подозрения, велит его устранить, в Константинополе же Орхан — все равно что в темнице, город окружен войсками падишаха и наводнен его лазутчиками.
Царь — город лежал перед Орханом, когда тот прогуливался по его стенам, словно голова без туловища. Когда—то у нее было могучее, невиданно большое тело, раскинувшееся на трех материках. Руки великана доставали до Иберии и азиатских пустынь, ноги упирались в Карфаген и истоки Нила. Великан крепко держал эти земли, грозя всем далеко вокруг. Теперь осталась одна исполинская голова. Тело ее более не питает, но голод ей все — таки не грозит: огромную голову снабжают пищей свершающиеся здесь торги. По путям, сходящимся к ней, тысячи кораблей беспрестанно привозят былой повелительнице живительную пищу — золото, дорогие товары, хлеб. Голова еще защищена, словно шлемом, могучими укреплениями. Еще виден народам над нею венец былого величия. Но она отрублена, да еще в петле — в кольце вражеской осады.