Анатолий Брусникин - Девятный Спас
Полугода не прошло, получил он слезницу от царского спальника Фаддея Беклемишева, кому сказано в Голландию собираться, а у него пухлая хворь, жена-дура и именье в запусте. Поезжай за меня, Автономушко, молил спальник, а я уж в Посольский приказ поклонюся рублишками ста-полутораста, не всё ль им равно.
Вслед за тем, вскоре, подоспела и грамотка из Москвы: воеводство оставить и поспешать на западный рубеж, вдогон за иными дворянами, кто определён в заморское учение. Ежели Зеркалов до рубежа кумпанство догнать не поспеет, то возвращаться ему назад в Пустозерье и нести службу дальше.
* * *За осьмнадцать дней отмахал Автоном Львович две с половиной тыщи вёрст. Ел и спал на ходу, даже большую нужду прямо из саней справлял. В Смоленске присоединился к неспешно двигавшемуся обозу, получил от старшого, Посольского приказу дьяка, пашпорт и лишь тогда перевёл дух.
Из 122 дворян был он самый старый, а следующему за собою по возрасту, двадцатисемилетнему, мог бы приходиться отцом, но это Зеркалова не смущало. Чему и где обучаться, тоже было всё равно. Выпал город Мюнхен, Баварской земли, а наука для изучения – меднолитие.
Мудрёное это искусство Зеркалову не приглянулось. Мороки много, а прибыток взять неоткуда. Да и не за тем он ехал в тридевятое государство, чтоб медь варить. Нужно было ближе к свету выбираться, молодому государю себя как-то показать.
Пожил Автоном Львович в немецкой земле, поездил туда-сюда, огляделся, принюхался. Ну-ка, чему истинно полезному у вас тут можно поучиться? Как Европу для зеркаловского блага употребить?
Понемногу созрела у него мысль. Большая, государственная. Такая, что можно не боясь кары за дерзость, самому царю прожект подавать.
Как раз, на счастье, и оказия подвернулась. Его царское величество надумал сам в Европу пожаловать, неприметным манером, будто бы сопровождая Великих послов. Как бы Автоном Львович свой всеподданнейший репорт в Москву послал, положенным порядком, еще неизвестно, дошла бы грамотка до государевых ручек или нет. А тут отписал приватной поштой, в англицкий Лондон, где, как сказывали газеты, ныне обретался русский царь – и дале осталось лишь Бога молить, чтоб бумага дошла до Петра Алексеевича.
Ибо если дойдёт, о прочем можно не тревожиться. Дело было верное, а письмо дельное. Царь на государственную пользу ухватчив.
Осмотревшись в Европе, многому там удивившись и над многим призадумавшись, понял Зеркалов: живём мы, русские, подобно слепцу, что бредёт через дикую чащу, не ведая, где ямы, где хищные звери, а где грибницы и ягодные поляны. Счастье, что и нас тамошние лесные жители почти не видят, не замечают. Однако стране, которая возжелала быть среди равных равной (а если получится, то и первой), нужно иметь не только клыки и зубы в виде армии и флота, но ещё зоркие глаза и острый нюх. Внутреннего супостата на дыбу вздёргивать – это мы умеем, дело нехитрое. Но времена настают новые, и супостаты ожидаются пострашней боярских да стрелецких заговорщиков.
Всё это в репорте было написано, а вывод делался такой: надобно России, по примеру англицкой короны и прочих великих держав, насадить по всей Европе соглядатаев, кто будет докладывать в Москву обо всём тайном и явном, нужных человечков прельщать щедрыми дарами, вредным – вредить. Но главной задачей сей службы будет всё-таки сведывать, выведывать да разведывать, потому назвать новый приказ челобитчик предлагал Сведочным, Выведочным или Разведочным.
Через малое время пришёл ответ от государева денщика Александры Кирьякова: быть тебе, волонтиру Зеркалову, не мешкая, в цесарской Вене и ожидать там; с тобой будет говорить господин Пётр Михайлов (так по-тайному звался в поездке царь).
Перекрестился Автоном Львович, плюнул в сторону постылого литейного завода и отправился в не столь дальнюю от Мюнхена цесарскую столицу. Теперь, твёрдо знал, жар-птицы не упустит.
До Вены его величество добрался через голландские и германские земли только летом. Дел у государя при императорском дворе было много, и главнейшее – укрепить союз против турецкого салтана. Цесарь Леопольд царя обхаживал, звал «дорогим братом», сулился верной дружбой до скончанья времён, а сам тем временем сговорился с Портой о замирении. Для Петра Алексеевича австрийское коварство было, как Перун средь безоблачного неба.
Лучшего мига для разговора о Разведочном приказе и помыслить было нельзя. Великая политическая конфузия произошла единственно из-за того, что глаз своих у Великого посольства не имелось, принимали всякое слово на веру.
Во время аудьенции (по-старому – «великогосударева очезрения») Автоном Львович всё продуманное высказал, прибавив ещё, что одной сведки мало, надобно в Москве и вдоль рубежей посадить знающих служилых людей, кто станет иностранных сведчиков выявлять. Ибо ныне, когда Россия стала игроком на европской шахматной доске, хлынут и к нам англицкие, французские, цесарские и прочих стран спионы. Так уж устроен мировой политик.
Хоть внутренне Зеркалов и трепетал, но излагал свои мысли складно и ясно. Был у Автонома особый к тому дар. Выслушан был как должно – со вниманием.
– Дельное глаголешь, – изволил обронить государь, а далее молвил то, на что челобитчик больше всего надеялся. – Затея нужная, большая. Ты придумал, тебе и…
Но недоговорил, нахмурился. Круглые глаза венценосца неистово сверкнули.
– Погоди. Ты какой Зеркалов? Не тот ли, что у Софьи служил? Завтра приходи. Подумаю, как с тобой быть…
«Эх, Софья-Софья, чтоб тебе удавиться в твоей келье! Всю жизнь ты мне сломала», – горько думал Автоном Львович, чувствуя, сколь опасно накренилась колесница его судьбы.
Накренилась, но пока ещё не перевернулась, как это случалось прежде – сначала из-за Софьиной бабьей слабости, потом из-за сатанинского происшествия в Синем лесу, когда по тёмному стечению обстоятельств разом пропало всё, на чём Автоном собирался зиждеть своё счастье.
Ночь он не спал, готовясь к новой беседе. И надумал, как поправить дело – не просто выровнять колесницу, но ещё и быстрей да ровней прежнего запустить.
Раз в Петре за минувшие годы ненависть против сестры не остыла, нужно пасть в ноги его величеству и рассказать про Сонькино блудное зазорство. Эту тайну Автоном Львович полагал для себя поберечь (имелось у него на сей счёт некое намерение), но ради государева доверия ничего не жалко. Пусть видит Пётр, что Зеркалов с царевной рвет крепко, навсегда. Власть этакую верность в человеках ценит.
Плохо ли было задумано? Куда как крепко. Но не назначила Фортуна зеркаловской колеснице гладких дорог. Вновь, уж в который раз, не повезло многотерпцу.