Орхан Памук - Белая крепость
Часто посещал я и дома иноземных посланников, где мною весьма интересовались. Посмотрев балет в исполнении милых девушек и юношей или послушав, как приехавшие из Венеции музыканты играют какую-нибудь последнюю модную новинку, я вступал в беседу с хозяевами и гостями, наслаждаясь своей постепенно растущей славой. Собирающиеся в посольских особняках европейцы расспрашивали меня о моих злоключениях и страданиях, хотели знать, как я смог все это вытерпеть и почему до сих пор сношу свое положение. Я не говорил им, что долгие годы провел в четырех стенах, сражаясь со сном и сочиняя глупые книги, а с привычной уже легкостью придумывал, как когда-то для султана, невероятные истории про диковинную страну, о которой им так хотелось узнать побольше. Не только юные девицы, приехавшие повидаться с отцом-посланником перед свадьбой, и кокетничающие со мной посольские жены, но и сами исполненные важности послы и все их подчиненные с восхищением внимали выдуманным мной кровавым историям о диких нравах, неистовом религиозном рвении и гаремных кознях. Если слушатели очень настаивали, я шепотом «выбалтывал» им несколько государственных тайн, тут же, на месте, измысленных, или осведомлял о некоторых странных привычках султана, разглашению не подлежащих. Коль скоро и этого моим собеседникам казалось мало, я с великим удовольствием напускал на себя таинственный вид – не могу, мол, всего рассказать – и погружался в молчание, только пуще разжигавшее любопытство простаков, которым хотел нас уподобить Ходжа. Мне было известно, о чем они шепчутся между собой: я участвую в работе над таинственным оружием, изготовление которого требует изрядных познаний и безумных денег.
По вечерам, возвращаясь домой из особняков и дворцов с затуманенной винными парами головой и вспоминая виденные мной прекрасные тела, я заставал Ходжу погруженным в работу за нашим столом, сколоченным двадцать лет назад. Работал он с невиданной прежде стремительностью; стол был завален листами бумаги, исписанными нервным почерком, а также покрытыми странными чертежами и рисунками, смысла которых я не мог постичь. Он просил меня рассказать, что я делал и видел в течение дня, но вскоре прерывал мой рассказ обо всех этих увеселениях, которые находил бесстыдными, глупыми и отвратительными, и начинал объяснять мне свой замысел, часто употребляя слова «мы» и «они».
Снова и снова он втолковывал мне, что делает упор на содержимом наших голов, что именно на нем строит весь свой замысел; горячо рассуждал о том, как упорядоченно и в то же время сложно устроен набитый всякими мелочами шкаф, который мы называем умом, но я не мог понять, как, отталкиваясь от этой идеи, он собирается сотворить оружие, с которым связаны все его – все наши надежды. Мне казалось, что уразуметь этого не сможет никто, не исключая (иногда и такая мысль приходила мне в голову) его самого. Он уверял меня, что однажды кто-нибудь вскроет содержимое наших голов и подтвердит справедливость его идей. Он говорил, что еще в дни чумы, смотрясь вместе со мной в зеркало, начал прозревать одну великую истину; теперь же для него все окончательно прояснилось, и именно на этой истине основан его замысел чудо-оружия! А потом он дрожащим от волнения пальцем указывал мне, пусть и мало что усвоившему из его возбужденной речи, но впечатленному ею, на странный, неопределенный предмет, изображенный на бумаге.
Этот предмет, чьи контуры с каждым разом прорисовывались все отчетливее, как будто что-то мне напоминал. Вглядываясь в темные линии, в которых мне чудилось нечто дьявольское, я порой чувствовал, что вот-вот смогу наконец сказать, что именно он мне напоминает, но затем меня охватывало какое-то оцепенение, или мне казалось, что воображение сыграло со мной шутку, и я продолжал молчать. И так было все четыре года, что я созерцал смутный образ, детали которого расползались по листам бумаги; от раза к разу он становился все подробнее и отчетливее, чтобы в конце концов воплотиться, поглотив деньги, которые мы копили столько лет, и огромное количество человеческого труда. Иногда я вроде бы угадывал в нем нечто виденное прежде, наяву или во сне; пару раз мне приходило в голову, будто о чем-то подобном мы говорили в те годы, когда делились воспоминаниями. Но мне так и не удавалось сделать последний шаг, способный придать окончательную четкость моим мыслям; я смирялся с их неясностью и тщетно ждал, когда чудо-оружие само раскроет мне свою тайну. И даже четыре года спустя, когда маленькое пятно на бумаге расползлось в огромное таинственное чудовище размером с мечеть, о котором говорил весь Стамбул, с чем только его ни сравнивая, и которое, по мнению Ходжи, было самым настоящим оружием, я все еще не мог выпутаться из подробностей давнишних рассказов Ходжи о победах, которые будут благодаря этому оружию одержаны.
Приходя во дворец, я старался пересказывать яркие и страшные подробности султану, словно человек, пытающийся утром вспомнить сон, который так и норовит побыстрее стереться из памяти, и говорил обо всех этих колесах, шестернях, башнях, порохе и рычагах, о которых мне столько раз твердил Ходжа. Слова были не мои, да и пламенной страсти Ходжи в них не ощущалось, однако я видел, что они производят впечатление на султана. А на меня производило впечатление то, что этот человек, которого я считал умным, преисполняется надежды, слушая мои невнятные речи, сочиненные Ходжой восторженно-поэтические описания победы и спасения, которые многое теряли в моем пересказе. Султан говорил, что оставшийся дома Ходжа – это я. Эти игры ума, приводившие меня в изрядное замешательство, уже успели мне надоесть. Когда султан утверждал, что я – это Ходжа, лучше было в это не вдумываться, потому что вскоре он заявлял, что это я всему научил Ходжу. Не теперешний, вялый я, конечно, а тот, что был раньше, тот, который изменил Ходжу! Эх, думал я, поговорили бы мы лучше о животных, о сегодняшних развлечениях и увеселениях или о готовящемся праздничном шествии ремесленников. И тут султан однажды сказал: ни для кого не тайна, что вся затея с чудо-оружием на самом деле замыслена мной.
Вот это меня и пугало больше всего. Ходжа уже несколько лет нигде не показывался, его почти забыли, а рядом с султаном во дворцах, в особняках, в городе видели меня – и мне уже начали завидовать! Дело тут было не только в том, что на малопонятную затею, о которой с каждым днем ходило все больше слухов, шли доходы с десятков деревень, оливковых рощ и постоялых дворов, или в том, что я стал так близок к султану, – занявшись оружием, мы с Ходжой вторглись в чужие владения, а я при этом еще и был гяуром. Когда у меня уже не оставалось сил выслушивать клевету, я делился своей тревогой с Ходжой и султаном.