Евгений Войскунский - Экипаж «Меконга» (С иллюстрациями)
«А в Хиве нас опасаются и помышляют, что это-де не посол, хотят-де обманом взять Хиву, и за тем нас не отпущают… А в Хиве собрано войско и передовых за тысящу человек уже выслано…»
До утра князь просидел у стола, заваленного картами. Когда свечи оплыли и за мутными оконными стеклами забрезжил рассвет, князь поднялся и открыл окно. Свежий апрельский ветерок, пахнущий морем, ворвался в комнату, и в ясном утреннем свете улеглись тяжелые ночные сомнения.
Князь кликнул денщика, велел подать умывальный прибор. Скинув мундир, с наслаждением умылся.
В полдень, по приказу князя, снова собрались у него офицеры — продолжать консилию.
— Долго не задержу, — отрывисто сказал Бекович. — Думано много, а сделано зело мало. Хоть и опасно сие, как долженствует признаться, однако долг меня обязывает начатое продолжать. Не выйдут политичные сговоры — пойду напрямую: увидит хан нашу силу — смирится. А не смирится — что ж: меч подъявый от оного и погибнет. К тому ж ведомо, что пушек у хана нет.
Он вдруг остановился и обвел глазами присутствующих.
— Где поручик Кожин? — спросил он.
Прошлым вечером Кожин вбежал к Матвееву в сильном волнении.
Федор, полулежа на жесткой походной кровати, перебирал струны лютни, вполголоса напевал французские амурные вирши. Взглянув на друга, Федор вскочил, отложил лютню.
— Что с тобой, Саша? На тебе лица нет! Ужели после консилии не успокоился?
Кожин тяжело опустился на трехногий стул. Облокотился на стол и закрыл лицо руками.
Федор приоткрыл дверь, кликнул денщика. На столе появился штоф травной водки, вяленая астраханская вобла и чеснок в уксусе.
— Поди, Михайло, без тебя справлюсь, — сказал Федор, выпроваживая денщика. Пододвинув стул, подсел к Кожину, обнял его за плечи: — Почто омрачаешься. Саша? Сказывал же я тебе — плюнь на них! Пойдем с тобой на Индию — пускай телам, нашим и тяжко будет, зато душою воспарим! Сколь много авантюров испытаем, новых стран да людей изведаем. А вернемся — засядем карты по описям своим в мачтапы класть — то-то приятства будет! А князь — пес его нюхай, всего до Хивы под его началом терпеть! Давай божествам индийским возлияние сотворим: гляди, какого я припас травнику.
Кожин отнял ладони от лица, посмотрел на уставленный яствами стол, на озабоченное лицо Федора, через силу улыбнулся:
— Легко тебе, Федюша, с таким норовом на свете жить. Все тебе приятство, всякая беда тебе смешлива…
— Ну, за какую честь пить будешь? — спросил Федор.
— За погибель вражескую! — крикнул Кожин.
Торопливо прожевав закуску, Федор говорил:
— Думаешь, мне легко на бесчинства смотреть? Да терплю все ради вольного похода нашего из Хивы на Индию. Потому положил я себе ничего к сердцу не брать. Да вот, с полчаса времени, сорвался. Шел к себе, смотрю — немец Вегнер на матроза моего распаляется: тот ему-де не довольно быстро шапку снял. Да к зубам подбирается. А матроз исправный и к начальным людям чтивый…
— А ты-то? — оживился Кожин.
— Отозвал его и, благо послухов не было, говорю: вы, сударь, забываете, что оный матроз свое отечество по долгу службою охраняет, а вы — не иное, как наемник, благо российский рубль вашего талера подлиннее.
— А он что?
— А он: я-де командирован, дабы вас, русских, учить. А я ему говорю: первое, сударь, извольте по ранжиру стоять, яко вам, подпрапорщику, предо мною, порутчи-ком, надлежит. А буде замечу, что без дела служителям придиры чинить будете, не донесу по начальству, а просто морду побью.
— И то дело, — сказал Кожин, рассмеявшись. — Слушай, Федя, да, чур, молчок. После консилии князь мне грозился, якобы заарестовать меня сбирается. Опять я с ним лаялся… Не простое это дело, Федя, немало он здесь людей поморил, а теперь остальных к черту в зубы ведет. А около него все собрались шкуры продажные: Званский, да Економов, да его братья черкесы… Знаю, заарестует он меня да напраслины возведет. Только я того ждать не буду. Кибитка у меня запряжена, махнука я, Федя, друг, к государю да и доложу с глазу на глаз: может, удастся войско не сгубить, не отправить в Хиву…
Федор задумался. Потом молча пожал Кожину руку.
О самовольном отъезде Кожина Бекович немедленно, срочно и секретно написал царю, возводя на строптивца всяческие обвинения. А генеральному прокурору Василию Зотову, сыну «всешутейшего князь-папы», написал откровеннее:
«Порутчик Кожин взбесился не яко человек, но яко бестие…»
Загоняя по дороге лошадей, Кожин примчался в Петербург. Хотел обо всем доложить царю — добиться изменения планов экспедиции. Еще с дороги писал он царю и генерал-адмиралу Апраксину: «Выступить в поход — значит погубить отряд, так как время упоздано, в степях сильные жары и нет кормов конских; к тому же Хивинцы и Бухарцы примут Русских враждебно».
Но до царя Кожин не добрался. За отлучку от должности и самовольный въезд без надобности в столицу был он задержан.
Судили его военной коллегией, и только много позже, когда ход событий подтвердил, что прав был поручик Кожин, выпустили его.
Никому не ведомо, что сталось впоследствии с этим человеком.
Глава четвертая, Недоброе начало. — Пески, безводье. — Стычки у Айбугира. — Знамение небес — Хан Ширгазы принимает в подарок изделие славного мастера Жанто, но прочими подарками недоволен. — Безрассудный поступок князя Черкасского. — «Ты, собака, изменивший исламу…» — Гибель экспедиции
…А сколько с ним было людей, и что там делалось, и как он сам пропал и людей потерял, тому находится после сея дневныя записки в приложениях обстоятельное известие.
«Журнал Петра I». Запись о Бековиче.В Гурьев стягивались полки, прибывали обозы и пополнения. Туда же отплыл из Астрахани князь Бекович.
Княгиня Марфа Борисовна с детьми провожала его Волгой до моря; за флотилией шел под парусом рыбачий баркас, чтобы отвезти княгиню обратно.
Погода портилась, низовой ветер гнал встречь течению сильную волну. Князь, попрощавшись с женой и детьми, долго смотрел, как убегал, уменьшаясь, белый треугольник паруса.
Клубились тучи над Волгой, выл в снастях порывистый ветер. Тяжелые предчувствия охватили князя.
А вскоре в Гурьев пришла недобрая весть: княгиня с дочками погибла в разбушевавшейся Волге; удалось спасти только мальчика…
На людях князь свое горе не выказывал. Но оторопь взяла бы того, кто подглядел бы невзначай, как сидит он один в своей палатке и смотрит, смотрит в одну точку обреченным взглядом…