Михаил Шевердин - Перешагни бездну
Утонченный, воспитанный Мирза Джалал терпеть не мог грубости и грубых людей. Его всегда коробили грубые слова привратника. И сейчас он не удержался, чтобы не осадить Ишикоча.
— Самое крикливое из животных — ишак. Поймите, она умирает с голоду.
Они давно не видели, чтобы ели с такой откровенной жадностью. А девушка ела все подряд, без всякого разбора, и, казалось, могла съесть во много раз больше. Для удобства она даже откинула чачван.
Они не нарушали теперь молчания уже не потому, что хотели, чтобы девушка без помех утолила голод, а ошеломленные тем, что так жадно могла насыщаться, да, да, не есть, а именно по-звериному насыщаться «небесная пери» — такое сравнение возникло сразу же в их мыслях, когда волосяная сетка вместе с паранджой упала на плечи и они увидели ее лицо, белорозовость которого выступала особенно ослепительно в обрамлении золотых волос и темных бровей. И прелесть этого девичьего, еще совсем детского лица нисколько не умалялась судорожным движением губ и челюстей, все еще неутомимо пережевывающих куски. Но белые зубки, которые восточный поэт обязательно уподобил бы бахрейскому жемчугу, с самым непоэтичным хрустом разгрызали баранью косточку. Наконец, молчание прервал Микаил-ага:
— Ясно!
Золотокудрая пери замерла, взглянула на домуллу и мучительно покраснела. Она вскочила и кинулась со счастливым смехом, похожим на рыдание, к Микаилу-ага. Она уткнулась в его гимнастерку и, захлебываясь слезами, причитала:
— Комиссар! Комиссар!
— Ты?.. Моника? Невероятно! Бедная девочка! — изумился Микаил-ага. Его лицо странно подергивалось. Он осторожно поглаживал копну золотистых волос и, сурово морща лоб, глазами приказывал собеседникам помолчать. Но они и без того понимали, что слова сейчас неуместны.
Величественный, сосредоточенный высился над опустошенным дастарханом Мирза Джалал. Он молча вертел в руке пустую пиалу и с нескрываемым удивлением смотрел на своего привратника. Удивляться было чему. Лицо самаркандца побагровело. Обычно гладкое, набрякшее, сейчас оно покрылось тысячей морщинок, разбегавшихся от дрожащих губ и бородки вверх по щекам. Все: и чалма, и лицо, и подбородок, и плечи, и руки — судорожно дергалось. Округлившиеся глаза, уставившиеся на девушку, и, показалось это или нет Мирза Джалалу, заволоклись слезами. С Молиаром творилось нечто непонятное. Поймав на себе недоумевающий взгляд Мирза Джалала, маленький самаркандец весь сжался и воскликнул хрипло: «Боже правый!», согнулся, спрятал лицо и ползком-ползком, все еще содрогаясь, быстро пробрался по паласу к двери и устроился на пороге. Он то заглядывал, приоткрыв двери, в сени, то снова оборачивался в глубь михманханы, и тогда всего его начинали сводить самые неправдоподобные корчи.
— Бедная ты моя! — проговорил Миканл-ага.— Что же они с тобой сделали?
Он осторожно усадил все еще повторявшую, точно во сне, «Комиссар, комиссар!» девушку и налил ей чаю. Она отбросила пряди волос со лба и обвела михманхану взглядом. И все увидели, что глаза у нее темные, бездонные, глаза затравленного зверька, глаза безумно напуганного существа. Первые слова, темные, непонятные, и были словами невменяемой:
— Тьма... Он приходил... скорпион... Тюльпан распустившийся в пятнах... Мыши! Сердце покрыто язвами от жала скорпиона... От жала! Тьма... Я не пойду в тьму! Там змеи! Убейте меня здесь... Не пойду!!! Спаси меня, комиссар!
— Ай-ай, как кричит пери! Боже правый! Не кричи, пери! Пей чай, пери. Боже правый! Успокаивает сердце чай.
Удивительно тягучий тон, которым издалека, от порога, начал успокаивать Монику Ишикоч, погасил огоньки безумия в ее глазах. Она вдруг засмеялась:
— А кукла цела... Мне мама говорила: кукла жива. Тетушка Зухра сказала: «Нельзя дать тебе куклу, ты прокаженная. Ты сделаешь куклу прокаженной». И не дала... куклу... в хлев...
И девушка заплакала. Ишикоч не выдержал:
— Хватит, пери! Боже правый! Покажи руки!
Он, все еще дрожа, быстро подбежал к дастархану.
Ничего не понимая, девушка подняла ладони и протянула их перед собой.
— Враки! Боже правый! — бормотал Ишпкоч. — Никакая ты не прокаженная. Не бывают такие руки у прокаженных. Не можешь ты быть прокаженной! Сколько на веку своем виделкаженных! Посмотрите на ее руки, посмотрите на ее лицо. Разве такие руки, такие щечки у прокаженных?..
— Хватит о прокаженных,— не выдержал Микаил-ага.— Что с вами, Ишикоч?
— Это с ним бывает. Накурится — и бывает. Успокойтесь, Ишикоч. Давайте решать, что делать.— Слова Мирза Джалала сразу же вернули всех к действительности. Он решительно приказал Ишикочу прекратить болтовню, идти седлать лошадей.
— Надо достать лошадь и для нее!
— Боже правый! Конечно, достанем!
— Нас так просто не выпустят,— спокойно предостерег Микаил-ага. — Здесь, в ишанском подворье, все боятся его святейшества Зухура. Дрожат. Насчет лошадей позаботьтесь, Ишикоч, поосторожней, поаккуратней. И возьмите себя, наконец, в руки. Чтобы никто не узнал. Поедем, когда стемнеет.
— Куда поедем? — обрадовалась девушка.— Уедем, уедем... Меня больше не запрут в хлеву.
— Нет, конечно. Здесь, в этом логове, оставаться тебе нельзя. Но сейчас беги домой, накинь на голову паранджу, притаись и жди, никому на глаза не показывайся. Вечером за тобой приедет Ишикоч.
— Приеду, боже правый, приеду... Конечно, приеду.— Он забегал то с одной стороны, то с другой. И все старался заглянуть в лицо девушке, бормоча: «Бывает же такое! Боже правый!»
Но девушка ни за что не хотела идти домой. Она плакала, она говорила, что ее опять будут мучить, что она лучше умрет, что тетушка Зухра не любит ее, ругает «желтоносой», а отца нет дома, уехал в горы, а если прознает что-нибудь ишан, она пропала.
Тут вся физиономия самаркандца сморщилась в печеное яблоко. Из горла его вырывались звуки, которые при желании могли сойти и за смех и за рыдание.
— Хи... у нашей принцессы тут сколько хочешь друзей. Монику не забывали, когда ишан Зухур ее в хлев-то запрятал... Приходили и девушки-подружки и джигиты к окошечку. И по ночам разговаривали, и пищу носили. Один тут Юнус-кары — юноша — даже стихи сочинил о девушке с золотыми волосами. Пел ей вместо того, чтобы помочь. Боже мой, три года в хлеву. Бедняжка!
— Что же они все... и этот поэт,— рассердился домулла.— Что ж они не могли ее освободить? Чего ж они смотрели?
— Трусы! Они боялись. Ишана Зухура боялись. Трусы! Пролазы боялись. Боже мой! Если бы только знать! Тут все больше черта проказы боятся.