Артуро Перес-Реверте - Золото короля
Я мать сгубил, отца зарезал, Отправил брата на костер, И по кривой пустил дорожке Двух несмышленышей-сестер. За воровство, за душегубство, За сотню бед — один ответ: Петля тугая шею сдавит, В глазах померкнет белый свет.
Не менее дюжины пропитых глоток выводило этот жалостный напев, когда Алатристе, с помощью восьмиреаловой монеты снискав благоволение и душевную приязнь альгвазила, попросил проводить нас в тюремный лазарет, в часовне которого и пребывал приговоренный. Не моему слабому перу воссоздавать на бумаге прочие достопримечательности севильского узилища — три его знаменитые двери, решетки, коридоры и живописную обстановку, так что любопытных я отсылаю к творениям дона Мигеля де Сервантеса, Матео Алемана или Кристобаля де Чавеса. Ограничусь тем лишь, что скажу: в этот час двери уже затворены, и арестанты, по милости альгвазила или надзирателей до отбоя бродившие по тюрьме, как по собственному дому, сидели взаперти по своим камерам, за исключением нескольких заключенных, которые благодаря деньгам ли, высокому ли положению могли ночевать, где им вздумается. Посетительницы — блудные девки и законные жены — уже покинули пределы тюрьмы, закрылись до утра четыре таверны, исправно посещаемые заблудшей паствой места сего: вино было в обязанностях начальника, а уж вода — на совести содержателей, затворились ларьки, торговавшие всякой снедью и зеленью, опустели столы, где играли в карты и кости. Таким образом, вся эта ужавшаяся до размеров тюрьмы Испания собиралась отойти ко сну, и то-то радости было клопам и блохам, водившимся во всех камерах, не исключая тех, за которые состоятельные узники ежемесячно платили по шести реалов помощнику начальника, за четыреста дукатов получившего свою должность из загребущих рук самого начальника, первостатейного взяточника и пройдохи. И здесь, как и повсюду в нашей державе, все продавалось и покупалось, и сюда за деньги можно было пронести все что душе угодно. В полной мере подтверждалась правота старинной песенки, уверявшей, что если на дворе — ночь, а на ветке — смоквы, голодать не приходится.
А по дороге произошла у нас неожиданная встреча. Миновав забранный решетками коридор, оставив по левую руку женское отделение и камеры, где содержались приговоренные к галерам, мы увидели нескольких арестантов, занятых беседой. При свете факела, горевшего на стене и озарявшего часть коридора, один из бедолаг узнал нас.
— Лопни мои глаза, если это не капитан Алатристе! — воскликнул он.
Мы остановились перед решеткой. Знакомец капитана оказался чрезвычайно дюжим малым с черными, густыми сросшимися бровями, одетым в грязную рубаху и холщовые штаны.
— Черт возьми, Бартоло! — отозвался мой хозяин. — Каким ветром занесло тебя в Севилью?
Обрадованный встречей верзила обнаружил дыру на месте верхних резцов — заулыбался от уха до уха, что при размерах его пасти было нетрудно.
— Попутным, раз он свел меня с вами, капитан. Ждем вот отправки на галеры. Шесть лет веслом махать, рыбу пугать.
— В последний раз, помнится, ты нашел убежище в церкви Святого Хинеса…
— Раз на раз не приходится. — Бартоло Типун всем видом своим являл покорность судьбе. — Сами знаете, жизнь, она — полосатая.
— Что же шьют тебе теперь?
— Да уж пришили на совесть — не отдерешь — и своего, и чужого… Будто бы мы с ребятами… — при этих словах в глубине камеры заулыбалось несколько свирепых рож, — грабанули пару-тройку постоялых дворов на Кава-Баха да обчистили нескольких проезжающих в гостинице Бубильоса, что у Фуэнфрийских ворот…
— И что?
— И ничего. В кармане у меня, сколько я по нему ни хлопал, не зазвенело, и дознаватель меня не полюбил. Взяли за это место, прижали так, что не отвертишься… И вот я здесь.
— Давно ли?
— Завтра будет неделя. Славная вышла прогулка. -миль двести с гаком пешочком, на руках — браслеты, на ногах — кандалы, по бокам — стража… Промерз до костей. В Адамусе попытались было дать деру, благо дождь лил, как из ведра, да не вышло. Кукуем покуда здесь, а в понедельник погонят нас в Пуэрто-де-Санта-Мария.
— Сочувствую, Бартоло.
— И совершенно напрасно, капитан. Без таких передряг в нашем ремесле не обходится — дело житейское. Могло быть хуже. Кое-кому из наших заменили галеры на серебряные рудники в Альмадене, у черта на рогах… Оттуда мало кто возвращается.
— Чем я могу тебе помочь? Типун понизил голос:
— Не завалялось ли у вас лишних деньжат? Вот бы выручили… Тут без подогрева прямо хоть пропадай.
Алатристе извлек из кармана серебряную монету в четыре эскудо и вложил ее в широченную ладонь арестанта.
— А как поживает твоя Бласа Писорра?
— Уже никак. Преставилась, бедная… — Бартоло, косясь на своих сокамерников, прятал поглубже капитанову мзду, равную тридцати двум реалам. — Волосья вылезли начисто, вся нарывами пошла, смотреть страшно — ну, и свезли ее в лазарет.
— Она оставила тебе что-нибудь?
— Слава богу, ничего, кроме облегчения. Промышляла она сами знаете чем — вот и подцепила французскую болячку, а я не заразился просто чудом.
— Прими мои соболезнования.
— Благодарю.
Алатристе едва заметно улыбнулся:
— Не горюй, Бартоло. Может, повезет — наскочит ваша галера на турок, возьмут вас в плен, тогда примешь ислам и обзаведешься в Константинополе целым гаремом…
— Зря вы так. — Типун, судя по всему, обиделся всерьез. — Одно с другим путать не надо. Ни Господь наш, ни король не виноваты в том, что оказался я там, где оказался.
— Ты прав, Бартоло. Дай тебе Бог удачи.
— И вам, капитан Алатристе.
Мы двинулись дальше, а он, прислонясь к прутьям, смотрел нам вслед. Как я уже говорил, из лазарета доносились складный хор и перебор гитарных струн, а кто-то из сидевших в камере по соседству отбивал такт ножом по решетке, так что можете себе представить, что это была за райская музыка. В комнате, где к двум скамейкам и маленькому алтарю с образом Христа прибавились по случаю проводов стол и несколько табуретов, нашим взорам в свете сальных свечей предстало высокое собрание: здесь были все, кем мог бы похвастаться преступный мир Севильи. Одни сидели тут с вечера, другие пришли незадолго до нас, и все хранили на лицах, изборожденных рубцами и шрамами, сосредоточенно-скорбное выражение, все носили плащи, обвернутые вокруг поясницы, старые колеты с прорехами шире, чем у Клары Мендосы, или истрепанные куртки, надвинутые на лоб шляпы с загнутым кверху передним полем, закрученные усы и бороды на турецкий манер, у всех на руке или предплечье вытатуировано было имя возлюбленной, обведенное сердечком, на шее висели ладанки, медальоны и черные четки, у пояса или на перевязи — шпаги и кинжалы, а из-за голенища выглядывали желтые роговые рукояти ножей. Акулья эта стая часто прикладывалась к расставленным по столу кувшинам с вином, отдавая должное мясистым крупным маслинам, каперсам, фламандскому сыру, ломтям поджаренного сала. Обращались они друг к другу весьма церемонно — «сударь», «сеньор», «достопочтенный кум», «любезный друг» — произнося слова на особый манер, принятый в этой среде, так что не вдруг поймешь, о чем речь. Пили за упокой души Эскамильи, Эскаррамана и самого Никасио Гансуа, хотя в последнем случае она еще не покинула бренную телесную оболочку. Пили за здоровье каждого из присутствующих, не исключая, опять же, виновника торжества, хотя ему здоровье никак уже не могло понадобиться — подобного я не видал ни на наших баскских бдениях, ни на фламандских свадьбах.