Петр Краснов - Белая свитка (сборник)
Осмотр шел к концу. Доктор добросовестно и внимательно, не жалея времени, проделал все то, что полагается проделать доктору. Он положил Бахолдина на кушетку, накрыв его чистой, нагретой простыней, он мял и тискал ему живот, вызывая неприятное ощущение сосущей боли, он стянул ему руку повыше локтя резиновым обручем с трубками и на особом манометре следил, как колебалась тонкая стрелка, и его красивое лицо в бороде становилось серьезным.
— Можете одеваться, — сказал он.
Он прошел в соседнюю комнату, взял листок, исписанный сестрою, и стал вписывать в него свои замечания.
— Что, доктор, очень плохо? — спросил, стараясь быть равнодушным, Бахолдин, повязывая галстук у зеркала. Он видел хмурое лицо доктора и как шевелились на нем темно-серые мохнатые брови.
— Как сказать, — протянул доктор. — Очень плохо никогда не бывает. Сердце сильно расширено. — Доктор показал пальцем на стоявшую в углу раскрашенную гипсовую модель сердца и добавил: — В два раза больше этого… Но это ничего. Вы знаете, иногда чашку разобьешь, потом склеишь и она больше новой живет. Наши источники чудодейственны… Тут и не такие больные поправлялись.
Он кончил писать и, подавая листок одевшемуся Бахолдину, сказал:
— Главное: не волноваться. Никаких газет не читать. Вы из советской… — доктор не знал, как сказать. Не хотел, видно, сказать: — России.
— Да.
— Так никаких газет не читайте. Ни русских, ни наших. Не думайте ни о чем. Не надо думать.
— Как же, доктор, не думать?
— А вы… не думайте, и все… Живите растительною жизнью. У нас тут парк прекрасный. Но… ходить тоже нельзя… Так: десять минут тихим шагом, и не в гору. Потом сядьте. Сидите — смотрите. Зяблик прилетел, прыгает, смотрите на зяблика… Дама идет с собакой — полюбуйтесь собачкой… Не дамой… И в голове, чтобы пусто было… Впитывайте в себя чистый воздух, дышите ровно, мерно и глубоко. Полчаса посидели, и опять пять минут тихим шагом. К пруду. Там лебеди, австралийские утки. Смотрите на них. Бог много даров рассыпал по земле. Немецкий гений собрал их здесь. Пользуйтесь ими. На музыку пока не ходите. Музыка тоже волнует. Вам сейчас главное это успокоить сердце, которое слишком раздуто и уже не может работать.
— А ванны?
— Ванны еще погодим… У нас сегодня понедельник. Через три дня, в четверг, опять ровно в 6, приходите ко мне. Тогда посмотрим. Может быть, можно будет легенький thermal вам прописать, минут на шесть… Но это мы увидим…
Доктор проводил до дверей Бахолдина. Уже звонили в гонг к ужину.
Бахолдин прошел в свой номер. Ему подали ужин в его комнату. Он не притронулся к нему, разделся не спеша, в несколько приемов, и лег в постель.
Главное: не думать.
3«Да, конечно, это конец».
Бахолдин не опустил ставней и только задернул желтую легкую занавеску. На улице за окном горел фонарь. Свет от него мутно входил сквозь занавеску и создавал в комнате подозрительный, тревожный, точно населенный живыми существами полумрак.
Смерть глядела отовсюду. Она точно подстерегала Бахолдина, стараясь внезапно и неожиданно схватить его. Она то выставляла свой страшный череп из угла, где висели пальто и шляпа Бахолдина, то блистала лезвием косы под самым потолком. Она шелестела совсем подле, по мягкому ковру. Садилась на корточки, пряталась за стулом с брошенным за него платьем.
Бахолдин знал, что смерть это — «ничего». Это конец, крышка, полное небытие. Не Нирвана, ибо в Нирване все-таки что-то есть. Бахолдин читал где-то: когда спросили Будду, что такое Нирвана, он сказал: «Понять Нирвану нельзя. Можно только постигнуть. Объяснять же лишнее, ибо объяснение ничего не дает и не подвигает по пути познания совершенства в Правде». И тогда же, когда прочитал это суждение Будды Бахолдин, он решил: «Никакой Нирваны нет. Просто и ясно: нет ничего». Была клеточка, росла, множилась, почковалась, создавая органы, давая ощущения и мысли, шевелилась под напором крови, двигала мозгами, думала, образуя свое «Я»… И вот сердце расширилось, стало как старый растянутый пульверизатор, не подает больше крови, куда надо, и нельзя думать и волноваться. Ноги и руки стали холодными, тяжелыми, скользкими и нечувствительными, как у мертвеца. В ушах ныла какая-то звенящая струна, и нудно, тяжело под самой лобною костью болела голова.
Бахолдин стал думать, как и когда он умрет. Будет ли это удар и он лишится языка, способности двигаться, станет полуидиотом, как стал Ленин, евший свои нечистоты и мычавший в ответ на замечания?.. Или он уснет и не проснется?.. Однако как ни старался понять, как это он уснет и не проснется, не мог. Сквозь строй разумных выкладок пробивалось, как травка на погорелом черном месте, соображение: «Если есть конец жизни, есть конец и смерти… — И сейчас же он думал: — А как же клетчатка? Она будет распадаться, разлагаться. — И тут же мысль забегала вперед: — А что, если я буду чувствовать и ощущать это распадение?»
Бахолдин давно был атеистом. Последние годы, занимая видный пост в коммунистическом государстве, он не только укрепился в своем атеизме, но даже приучил себя издеваться над Богом и над верою, стараясь в своем цинизме превзойти самых ярых безбожников. Несколько раз, с каким-то волнующим ощущением сладострастного вызова, он писал и отсылал в «Безбожник» стихи, полные такого издевательства, что у наборщиков, набиравших эти стихи, холодели руки.
Это было: карьера…
Карьера и деньги влекли его всю жизнь.
«Жареным пахнет…» «Гони монету», — вот что заставляло его работать, учиться и служить.
Выйдя из военного училища в полк, он не полюбил полка, не слился с ним, не стал участником веселых офицерских пирушек и резвых шалостей. Он не увлекся работой над солдатом, просвещением новобранцев, не старался заслужить похвалу ротного, одобрение полкового командира, не щеголял гимнастикой, не стремился попасть в охотничью команду, чтобы с людьми-молодцами стать и самому молодцом. Он не увлекался ни танцами, ни музыкой, не искал романов с дамами гарнизона, не горел любовью, не мучился ревностью.
Он сразу засел за книги. Он готовился поступить в Академию. Без Академии и вне Академии нет карьеры. Нет карьеры, нет власти, нет и денег.
Бахолдин блестяще окончил Николаевскую Академию Генерального Штаба, тогда еще помещавшуюся на Неве у Николаевского моста. Он усвоил военные науки и с ними получил все пути к карьере.
Он понял, что карьера — не строй, не фронт, не тревожная, полукочевая жизнь с солдатами, полная трудов и лишений, но большой штаб с тишиною высоких, просторных кабинетов, из чьих широких окон видна большая площадь. Самые стены так толсты, что они кладут какой-то предел между кабинетом и площадью, и оттого дворец и колонна памятника, видные снаружи, кажутся далекими. В этих кабинетах, где пахнет дорогим табаком и пылью бумажных папок с делами, надо проводить недолгие часы, а остальное время посвящать «карьере».