Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
Лихунов вышел на улицу и двинулся к той улочке, на которой стоял его дом. Его мысли сумасшедше носились в тесном пространстве гудящей от волнения головы, наскакивали одна на другую, мешали одна другой выстроиться в стройную цепочку трезвого умозаключения, способного помочь, подсказать ему, что делать. Хорошо он понимал лишь одно: и шофер, и лавочник – шпионы, но что ему с ними делать, Лихунов не знал.
«Купить меня за колбасу хотел! Сволочь! В то время когда отечеству режут вену за веной, они торгуют Россией, выменивают ее на сосиски, и это русские, русские! Но кого они называли Пузырем? Неужели… Пузырь – Бобырь? Ну конечно! Это же коменданта шофер! Предатели! Предатели! Они все здесь предатели! Развалов, тютькающийся с желающим его убить венгерским гусаром и раньше времени утверждающим, что крепость падет, спившиеся офицеры гарнизона, листовки, призывающие брататься с врагами. Действительно, чего еще не хватает для скорого падения крепости с тысячью пушек и восьмидесятитысячным гарнизоном? И ведь ничего, ничего не поделаешь! Все это уже словно кем-то давным-давно установлено, и даже крепость, наверно, строилась для того, чтобы немцы, поупражнявшись на ней в точности метания своих страшных бомб, взвили над ней свой черно-бело-красный флаг. И что мне делать теперь, после того как нечаянно подслушал разговор шпионов? Пойти в контрразведку? К самому коменданту с доносом на его шофера, того человека, которому он доверил свою жизнь? А если я пойду заявлять на них, то кой черт дернул меня за язык и я открылся этой холуйской роже? Поиздеваться над ним хотел, после того как издевался надо мной он, всучивая мне свою колбасу? Ребячество какое! Безрассудство!»
И так, морща лоб и скрипя зубами, шел Лихунов по узким улочкам Новогеоргиевска. Он был недоволен собой, зол на людей, на войну, на эту огромную крепость, которая не казалась ему уже могучей и неприступной.
ГЛАВА 9
Придя в свой домик, он приказал Игнату поставить самовар, нарезать хлеб, потом долго мылся под своим холодным рукомойником. Было уже пять часов пополудни, на улице, близ дома смеялись, балагурили, перешучивались солдаты, освободившиеся, как видно, от надоевших за день упражнений, занятий. Лихунов в одной рубашке сел за стол, на котором уже стояли щи, сваренные Игнатом, тарелка с хлебом и нарезанной колбасой. Не стесняемый ничьим присутствием, он торопливо, жадно стал закусывать, злой, голодный, но в дверь постучали, едва он успел проглотить всего лишь несколько кусков.
– Ну кто там? Заходите! – прокричал Лихунов, досадуя на помеху и понимая, что это не денщик.
Действительно – в комнату вошел не Игнат. Так же робко, как и вчера, у двери стоял Раух, виновато смотревший на Лихунова. Он был все в том же дамском пледе, но волосы уже не были всклокочены, а аккуратно лежали на голове, разделенные на две стороны ровной ниткой пробора.
– Вот, с позволения сказать, явился для продолжения давешнего знакомства, весьма приятного во многих отношениях. Трапезничать изволите? Ну так приятного аппетита вам желаю.
Лихунову ничего не оставалось, как пригласить непрошенного гостя к столу:
– Ну, что же вы там встали? – сухо сказал он.- Милости прошу отведать… щей хоть этих…
Раух подошел семенящей походкой, робко подсел к столу, движением иллюзиониста извлек из-под пледа бутылку водки, едва початую, но на стол ее поставил смело, словно понимая необходимость присутствия этого предмета во время трапезы. Суетливо огляделся:
– Стаканчики бы вот…
Лихунова вдруг скрутила внезапная злоба на алкоголика, он хотел было тут же выгнать Рауха вон, но вместо этого поднялся, разыскал стаканы и поставил их молча на стол. Они выпили и закусили колбасой. Лихунов враждебно посмотрел на Рауха, на его испитое, опухшее лицо с пожелтевшими глазами, и спросил:
– Вы, собственно, чем занимаетесь в крепости?
Раух, довольный вопросом, растянул в улыбке широкий рот, обросший пучками волос, которые бородой никак нельзя было назвать.
– Я, милейший Константин Николаевич, имею удовольствие в поручиках ходить – в продвижении замедлился, как говорят, на корню. По должности же своей состою помощником начальника новогеоргиевской военно-голубиной станции, и обязанности свои я скорее и не обязанностями вовсе признаю, а истинным удовольствием, по сравнению с чем все эти суетные, миражные радости от приобретения чинов, наград, почета и прочих человеками изобретенных душевных хвороб считаю никчемными и мизерными.
Лихунов усмехнулся, жуя аппетитную колбасу:
– Чем же вам так служба ваша мила?
Раух одернул на себе плед, болезненно улыбнулся.
– А видели вы когда-нибудь, как стая почтарей высоко так в небе солнечном, голубом порхает? Видели? Так что может быть умилительней зрелища этого, когда они там в небесах, птички Божьи, совсем уж на маленьких таких зефирных, бесплотных, нематериальных ангелочков похожи? И так твоя душа тогда радуется, оттого что знаешь о своем споспешествовании этой красоте, что и ты сам зефиром небесным, трансцендентальным наполняешься. К тому же и польза от них немалая. Ведь мои голубятки до тысячи верст пролететь могут и в свою конурку вернуться. Что там ваш телеграф с телефоном против почты моей? Да, – разлил по стаканам водку голубиный поручик, – должность моя наиприятнейшая в мире. Я, признаюсь вам, – и Раух зачем-то оглянулся, – голубей за их красоту телесную, за умилительную безвредность и немалую полезность гораздо более самих людей люблю.
– Неужели? – насмешливо посмотрел на Рауха Лихунов, отпивая водку. – Должно быть, люди вам неприятностей немало принесли?
– Нет, – покачал головой Раух, – не люди, а свиньи, и причем только одна свинья.
Лихунов почувствовал приступ негодования на себя, скорее, за то, что сидит и ведет разговор с помешанным алкоголиком.
– Ну а свинья чем же вам так досадила? – резко спросил он.
– Представляете, – потупился Раух, – это еще во младенчестве моем дело было, в махоньком имении нашем в Рязанской губернии. Оставила меня как-то нянька на улице без присмотра, – отлучилась куда-то, – а в это время огромная свинья, на меня-то, младенца крохотного, возьми да и набросься! – Раух, видно, снова переживал ужас происходившего с ним – сморщился и чуть не плакал. – Вцепилась рылом своим в мой младенческий бочок и вырвала немалого размера кусок нежной, невинной плоти моей. Мерзкое животное, не правда ли? Ее, конечно, в тот же день закололи, я же с тех пор от страха помешался немного, – свидетельство от психиатра имеется, – да и свиней с того дня не жалую, и даже не потребляю их поганого мяса, а животных люблю только субтильного вида…