Анна Антоновская - Ходи невредимым!
«Как не надоест приставу, – вздыхал Гиви, – каждый день расхваливать, словно на майдане, еду? И так видно – хороша, недаром будто бараньим жиром подернулись глаза архимандрита».
Принюхиваясь к сладкому запаху вишневого меда, изготовленного в Сытном дворце, как продолжал пояснять пристав, Гиви готов был поклясться, что в другом кубке мед с гвоздикой, а в третьем – обварный мед.
– Грудинка баранья с шафраном, осердье лосье крошеное, гусыня шестная с сорочинским пшеном и лытка ветчины доставлены из Кормового дворца.
Архимандрит ласково поддакивал приставу и все нетерпеливее посматривал на дверь. «Прости господи, Феодосий точно на крестинах застрял?» Тут ноздри архимандрита стали непроизвольно вздрагивать, ибо горницу наполнил чудесный запах хлебца крупичатого в пять калачей, колоба, пирога подового с сыром, присланных из Хлебного дворца. Архимандрит обернулся к стоявшему у окна Дато и развел руками, как бы призывая его в свидетели искушений, равных искушениям святого Антония.
Вдруг Гиви, облизнув губы и нарушая все каноны, попросил благословить скромную трапезу и, к тайному негодованию архимандрита, уселся за стол и отхватил сразу полколоба и целую лытку ветчины.
– Напрасно томишься, отец, вот я теперь из любви к Димитрию могу ждать полтора часа.
Архимандрит в гневе вскинул брови и склонился к записям, но, заметив исподлобья движение Гиви к кубку с обварным медом, беспокойно прохрипел:
– Не предавайся излишеству, сын мой, господь карает жадность, тем более архиепископ Феодосий не благословил еще трапезу.
Хмурясь, Гиви решительно поднялся, дабы удостовериться, не блаженствует ли в райских кущах отец церкови, но дверь широко распахнулась и Феодосий благодушно перекрестил вмиг возникших у всех дверей монахов и азнауров.
За стол рассаживались чинно и, как казалось Арсению, слишком медлительно. Он снова обернулся к Дато и, как бы ища сочувствия, развел руками, а когда свел их обратно, то в руках у него поблескивал жирный кусок баранины с шафраном, обильно политый ароматным соусом. Феодосий же степенно подтянул к себе поставец сливок и не спеша отведал белого киселя.
«Совсем святой», – подумал Гиви и услужливо пододвинул архимандриту Арсению кашу из сорочинского пшена, а сам принялся расправляться с гусыней, по ошибке осушил кубок с гвоздичным медом и весь передернулся. Умильный взгляд Гиви, брошенный на блюдо с курником, привел Дато в восторг, и только он хотел посоветовать бесстрашному «барсу» уделить внимание осердью лосьему, как вошел переводчик Иван Селунский.
Пожелав послам доброго аппетита, он сообщил, что митрополит Чудова монастыря прислал за иерархами собственную упряжку, уже ожидающую у крыльца, и посоветовал ныне осмотреть новый пятиглавый Успенский собор, воздвигнутый мастером итальянцем Фиоравенти.
Пока архидьякон Кирилл приказывал служкам уложить в упряжку хурджини на случай щедрых и богу угодных преподношений, толмач обрадовал Дато разрешением приказного боярина посетить Пушечный двор, где готовят орудия для огненного боя. И еще обещал толмач свести их к мастеру Митрию Коновалову, делавшему для самого царя Михаила Федоровича зерцало, которое вытравливал и золотил немчин Тирман. Привлекали Гиви и сабли московских оружейников «на кизилбашский выков» и «на черкасское дело».
Даже у архимандрита Арсения в последние дни нетерпеливо застучали четки. Но Дато не смущало вынужденное бездействие. Как всегда в странствиях, он жадно присматривался к новым местам и людям. А Москва в беспрестанном колокольном звоне, в своем неистовом гуле, в мечущихся дымах ничем не походила ни на Исфахан, ни на Багдад.
У ворот Греческого подворья Дато и Гиви следили за проездом пушек, а волокли их отборные лошади, поблескивая черным серебром. От тяжелых колес несло сладко дегтем, пахучим маслом, отнюдь не лампадным.
– Огненный бой! – задохнулся от восторга Гиви. – Вот для шаха Аббаса закуска.
– Только для шаха Аббаса, «льва Ирана», – усмехнулся Дато. – А для султана, «средоточия вселенной», что? Рахат-лукум?
Толмач горделиво пояснил:
– На Пушечном дворе сии пушки отливают с «дельфинами, цапфами и тарелью».
– С «дельфинами»? – просиял Гиви.
Широко шагали пушкари, с густыми бородами «лопатой», лихо заломив шапки, в форменных, обшитых галунами кафтанах, придерживая на ходу сабли. И пели:
Как на Пушечном
дворе,
В стольном граде
при царе,
От зари
и до зари
Пушки ладят
пушкари.
Пушки ладные!
Осадные.
Для приступа,
Грей с выступа!
Две «касатки»,
«бури» три,
Хоть за «ушки»
их бери,
Как невесты
хороши.
За душою
не гроши –
Ядра горками,
станут горькими
горючие,
гремучие!
На Кузнецкой
на горе
Смерть в литейной
кожуре,
"Бей неправых!
Не дури" –
Наставляют
пушкари.
Пушки дороги,
схлынут вороги,
словно вороны,
в разны стороны.
Ревниво глядя на огненный бой, «барсы» вновь утвердились в непреклонном решении добыть в Москве любой ценой орудия, смерчу равные. Боярин Юрий Хворостинин, может, и расчетлив, но надо убедить, чтоб не отступал от русийской пословицы: семь пушек от себя отрежь, а единоверцам отмерь.
На первой прогулке Дато и Гиви, обогнув Кремль, вслед за толмачом вышли на Волоцкую улицу. Подивились «решетке», что замыкала на ночь улицу, а по левой стороне оной вольготно тянулся женский Никитский монастырь: кельи, собор, колокольня.
– Для чего «решетка», – недоумевал Гиви, – если монахинь все равно с колокольни видно?
– Полезешь на колокольню, фонарь не забудь взять, – заботливо посоветовал Дато.
Переговариваясь, вскоре вошли в Елисеевский переулок. Толмач подвел друзей к деревянной церкви святого Елисея, воздвигнутой в память встречи патриарха Филарета с царем Михаилом, государем-сыном. А цель у патриарха была особая: напрочь очиститься от соблазнительных видений польского плена, ясновельможных панночек, щеголявших в ментиках и сапожках, точь-в-точь как Марина Мнишек и подобные ей, жене самозванца, ведьмы.
Жарко разгоняли полумглу свечи, как подобало, тонкие и толстые, перед иконой «Неувядаемый цвет». Пригляделись. Перед ликом богоматери застыли в мраморной неподвижности двое: молодец, ладно скроенный, и по его правую руку женка, видно, его, ладная, хоть не высокая, да гибкая, чертами под стать гречанке. Толмач приветливо им кивнул.
– Во здравии? Ну, добро, Михаил и Татиана. А грузинам шепотом поведал, опасливо косясь на икону святого Елисея сумского:
– Неподвижность в миру токмо обман. Плясуны они отменные. Вот в канун года Нового, на пиру у князя Хилкова, как в Большой терем внеслись сахарные лебеди, он, Михайло, прыжками под самый свод зачаровал тех лебедей, а она, Татиана, на гишпанский манер скок, скок, и искры из половиц выбила.