Стэнли Уаймэн - Французский дворянин
– Сударь! – воскликнула она, взглянув на меня, и лицо ее покраснело от удивления и негодования. – Вы осмеливаетесь…
– Я осмеливаюсь исполнить свой долг, мадемуазель, – ответил я, набираясь храбрости, хотя на душе у меня было невесело. – Я настолько стар, что мог бы быть вашим отцом. Мне нечего терять: иначе я не был бы здесь. Я не забочусь о том, что вы подумаете или скажете обо мне, лишь бы мне удалось исполнить то, за что я взялся. Но довольно об этом, мадемуазель: мы уже подъезжаем к воротам. Если позволите, я проеду по улицам рядом с вами. Мы, таким образом, возбудим меньше любопытства.
Не дожидаясь позволения, я стегнул лошадь и поехал рядом с нею, приказав Фаншетте ехать позади. Служанка повиновалась, не находя слов от негодования. Бросив на меня уничтожающий взгляд, мадемуазель в бессильном гневе оглянулась кругом, словно собираясь призвать на помощь против меня прохожих. Однако, передумав, она только пробормотала «нахал» и дрожащими, как мне показалось, руками надела на себя маску. Когда мы въехали в город, было уже поздно. Накрапывал мелкий дождик. Однако улицы имели оживленный и деловой вид, тут и там толпились кучки народа, занятого беседой. Откуда-то доносился звон колокола; а около собора стояла большая толпа и внимательно слушала какого-то человека, читавшего прибитое к стене объявление. В другом месте солдат, с алыми цветами Лиги, запачканный и забрызганный, словно после далекого путешествия, держал речь к затаившей дыхание кучке людей, не проронивших, казалось, ни слова. На соседнем углу стояли несколько священников с мрачными лицами, перешептывавшихся между собой.
Многие поглядывали на нас и, казалось, хотели заговорить, но я решительно ехал вперед, не вступая в разговоры. Однако у северных ворот мне пришлось не на шутку испугаться; до захода солнца оставалось еще добрых полчаса, а привратник готовился уже запереть ворота. Завидев нас, он остановился с ворчливым видом, а в ответ на мой выговор пробормотал что-то о неспокойных временах и злонамеренных людях. В моем стремлении проехать поскорей через ворота и оставить по себе как можно меньше следов я не обратил особенного внимания на его слова.
Выехав за черту города, я уступил Фаншетте свое место, а сам снова остался позади. Молча проехали мы еще одну утомительную лигу: лошади и люди были одинаково измучены и пасмурны; женщины едва держались в седлах. Я начал уже бояться, что слишком долго испытывал силы барышни, как вдруг перед нами показалось длинное, низкое здание гостиницы на месте пересечения дороги с рекой. При сгущавшихся сумерках, все это место имело пустынный и унылый вид, но, когда мы один за другим медленно въехали во двор, на нас из окон и дверей упали полосы света, а до слуха донеслись звуки, свидетельствовавшие о жизни и ее удобствах.
Заметив, что мадемуазель оцепенела и словно застыла от долгого сидения, я хотел помочь ей сойти с лошади, но она отказалась от моей помощи. Я мог только попросить хозяина предоставить моей даме и ее служанке всевозможные удобства, в особенности же покой. Он вежливо ответил, что все будет сделано, но я заметил, что глаза его как-то блуждали, и он, по-видимому, был чем-то занят. Дело разъяснилось, когда он, устроив барышню, вернулся обратно.
– Случалось ли вам когда-нибудь видеть его, сударь? – спросил он со вздохом, к которому примешивалось, однако, что-то, похожее на удовольствие.
– Кого? – спросил я, глядя на него во все глаза.
– Герцога, сударь.
Я не знал, что и подумать от удивления.
– Герцога Невера нет тут поблизости, не правда ли? – сказал я тихо. – Я слышал, что он находится у границ Бретани, по пути на запад.
– Боже мой! – воскликнул мой хозяин, всплеснув руками. – Вы не слышали, сударь?
– Ничего не слышал, – нетерпеливо ответил я.
– Вы не слышали, что могущественный и знаменитый вельможа, герцог Гиз, скончался?
– Герцог Гиз скончался? Неправда!
Хозяин несколько раз кивнул головой со значительным видом и как будто готов был сообщить мне некоторые подробности. Но, вспомнив, как мне показалось, что его могли слышать с полдюжины гостей, сидевших позади меня вокруг большого огня и внимательно прислушивавшихся, он ограничился тем, что переложил полотенце с руки на руку и прибавил:
– Да, сударь, скончался. Новость эта пришла сюда вчера и наделала здесь немало шума. Это случилось в Блуа, за два дня до Рождества, если верить всему.
Я сидел, как пораженный громом. Эта новость могла изменить судьбу Франции.
– Как же это случилось? – спросил я.
Закрыв рот рукой и деликатно кашлянув, хозяин незаметно взял меня за рукав и с некоторым смущением дал мне понять, что не может сказать ничего больше при всех. Я уже готов был извиниться и выйти с ним в другую комнату, когда меня заставил обернуться какой-то грубый голос, обращавшийся, по-видимому, ко мне. Рядом со мной стоял высокий монах, с сухощавым лицом, в одежде якобинского[80] ордена. Он встал со своего стула около очага и, казалось, боролся с сильным возбуждением.
– Кто спрашивает, как это случилось? – крикнул он, вращая зрачками словно в припадке безумия, хотя, кажется, наблюдал в то же время за своими слушателями. – Есть ли во Франции человек, до которого еще не дошла молва об этом? Есть ли такой?
– Отвечаю за одного, – отвечал я, недружелюбно посматривая на него. – Я ничего не слышал.
– Ну, так вы услышите! Слушайте! – воскликнул он, поднимая правую руку и потрясая ею, словно он обличал какое-либо присутствующее в комнате лицо. – Слушайте мое обвинение, которое я произношу от имени Матери Церкви и святых, – обвинение архилицемера, клятвопреступника и убийцы, занимающего высокое положение! Да будет ему анафема, ибо он пролил кровь святого и непорочного избранника Небес! Ему недолго придется ждать могилы! Пролитая им кровь взыщется с него, прежде чем пройдет год.
– Та-та-та! Все это звучит очень красиво, добрый отец, – сказал я с легким презрением, теряя терпение, я понял, что это один из тех странствующих и нередко помешанных монахов, из которых Лига набирала своих наиболее полезных членов. – Но я вынес бы больше пользы из ваших смелых слов, если бы знал, кого вы проклинаете.
– Человека, обагренного кровью! Благодаря ему в пятницу перед Рождеством преставился последний, но один из славнейших мучеников Господних.
Возмущенный таким богохульством, считая монаха, вопреки странности его слов и телодвижений, скорее плутом, чем сумасшедшим, я со строгим видом попросил его покончить с проклятиями и приступить к рассказу, если было что рассказывать. Он с минуту гневно смотрел на меня, словно собираясь выпустить на мою голову все свое духовное оружие. Но я спокойно выдержал его взгляд, а мои четыре бездельника, не меньше меня горевшие нетерпением услышать новость и не питавшие особого уважения к бритым головам, начали уже ворчать. Монах переменил свое намерение и, остыв так же внезапно, как раньше разгорячился, не замедлил удовлетворить мое любопытство. Мне трудно было бы повторить здесь эту сумасбродную и порой богохульную речь, в которой монах, величая Гиза мучеником Господним, рассказал мне столь известную теперь историю о темном зимнем утре в Блуа, когда королевский посол, рано явившись к герцогу, просил его поторопиться, так как король желал его видеть. История эта теперь уже достаточно стара. Но, когда мне пришлось впервые услышать ее в гостинице на Клэне[81], она еще не утратила свежести и казалась чудесной. Рассказывая ее так, будто он видел все собственными глазами, монах не упускал ничего, что могло произвести впечатление на его слушателей. Вот герцог получает предостережение, но еще в передней отвечает: «Он не посмеет!» Его кровь, словно предчувствуя смерть, начала леденеть в жилах, а глаз, раненный около замка Тьерри[82], стал вытекать, так что ему пришлось послать за платком, который он забыл взять с собой… Монах рассказал нам даже, как герцог волочил своих убийц взад и вперед по комнате, как он молил о пощаде, как он умер, наконец, у постели короля, и как король, никогда не смевший взглянуть ему в лицо при жизни, пришел и надругался над ним после смерти.