Лидия Чарская - Смелая жизнь
Сегодняшний день сам по себе велик по своему значению. Сегодня блестящая годовщина битвы под Маренго. И это должно принести счастье его французским полкам.
— Солдаты! — звучит энергичный голос вождя-императора. — Моя храбрая гвардия, мои гренадеры, я буду смотреть на вас — сегодня день счастья и победы, знаменитый день Маренго, солдаты! Будьте же достойны его!
И молодая и старая гвардия, знаменитые наполеоновские гренадеры — все это смешалось в одном сплошном стихийном реве.
— Vive l’empereur! Vive Napoleon!! — несется крик со стороны французов.
А на русском берегу идет тихое и мирное подготовление к бою. Солдаты, получившие свою обычную порцию у котлов и пропустившие «чарочку», веселы и спокойны, несмотря на бессонную тревожную ночь, проведенную в виду неприятеля. Спокойны и коннопольцы и с веселой сосредоточенностью готовятся к бою. В лейб-эскадроне, где находятся два юных товарища, Дуров и Вышмирский, солдаты выглядят сегодня как-то особенно бодро и весело.
— Что, Иванков, — говорит старый вахмистр Спиридонов молоденькому фланговому, — небось теперь смеешься, а как зажужжит «она», притихнешь, братец, кланяться учнешь!
— Ни в жисть не учну, дядюшка Савельич… лопни утроба, ни в жисть!.. — бойко отзывается курносенький, весноватый солдатик. — Коли кому от «ей» на роду смерть написана, так уж кланяйся аль нет, все одно жиганет.
— А ты думаешь, что тебя-то как раз и жиганет? — не унимался бравый вахмистр, подмигивая собравшимся вокруг него солдатам на весноватого Иванкова.
— Мне умирать никак еще не можно, — весело отвечает тот, — у меня женка молодая в деревне осталась и детки… Четверо деток… Ей-богу, не можно мне умирать, Савельич.
— Эх дурень! — рассмеялся Спиридонов. — Что говоришь-то! Да нешто спросит «она», можно али не можно! — передразнил он Иванкова. — Пуле да ядру, брат, не закажешь…
— И то, не закажешь, дядюшка Савельич, — покорно соглашается тот. — Оно как тебе начальство — все едино, велит помирать — помрешь.
— То-то, помрешь! А то «не можно»… Вздумает тоже! — заворчал вахмистр. — И все-то вы такие несуразные, как я погляжу, — обводя презрительным взглядом скучившихся солдатиков «из молодых», произнес он и вдруг разом вытянулся в струнку, завидя подходящего к группе Галлера.
— Где товарищ Дуров, Савельич? — спросил ротмистр, ласково кивая на приветствие солдат.
— Сейчас кликну, ваше высокородие, — отозвался вахмистр, и в тот же миг по цепи послышался оклик, повторенный один за другим многими солдатскими голосами:
— То-ва-рищ Дуров, к эс-ка-дронному!
А через пять минут Надя уже подходила к ожидавшему ее ротмистру.
«Как он молод! Как молод, совсем еще дитя, ребенок! Но враг не посмотрит на эту молодость и…» — с легким содроганием в сердце мысленно произнес Галлер, когда юный уланчик стал перед ним навытяжку в ожидании приказаний.
— Мой друг, — сказал с заметным волнением ротмистр, — я должен еще раз предупредить тебя: не в безумной удали суть дела. Можно и не влезая в самое пекло боя быть смелым и храбрым солдатом. Побереги себя. Будь благоразумен. У тебя все еще впереди. И отличия, и слава, и самая жизнь. Ты достаточно зарекомендовал себя под Гутштадтом. Ведь твой геройский подвиг принят во внимание. Будь же осторожнее, мой друг! Твоя жизнь нужна родине…
Он еще хотел что-то прибавить, но в эту минуту к ним, на взмыленном коне, подскакал адъютант Горчакова с приказанием как можно скорее переходить в брод Алле.
Уланы быстро замундштучили коней, вскочили в седла, и через несколько минут их передние ряды резали мутные воды жалкой прусской речонки. За ними перебрались другие войска, артиллерия с тяжелыми орудиями и молодецкая пехота, сверкая грозными штыками, так излюбленными и прославленными самим Суворовым.
Князь Горчаков, командовавший всем правым флангом, по приказанию Бенигсена двинулся своим крылом на левое крыло французов, которым предводительствовал Ланн.
Теперь уже ничто не разделяло две великие армии. Речонка Алле осталась далеко позади. Впереди расстилались широкие Фридландские поля, засеянные изумрудными хлебами, мирные доселе поля, занявшие, однако, кровавое место на страницах всемирной истории.
3 июня, еще задолго до рассвета, загрохотала первая вестовая пушка на французских позициях, за ней вторая, третья, и бой начался, ужасный по своим роковым последствиям, Фридландский бой.
Стоном стонет земля от рева и гула орудий. Поминутно взрываются белые хлопья гранат, и изумрудные поля, чуть поросшие молодыми весенними злаками, окрашиваются ярким рубиновым цветом, таким роковым, кровавым… Точно гигантская коса проходит по рядам сражающихся и скашивает одним взмахом все, что есть лучшего в войске.
Русские дерутся, как львы. Но французы им не уступают. Они тесным кольцом окружают левое крыло союзников, обойдя его в тыл. Теперь атакованный Ланн превратился в атакующего. К нему пришли на выручку лучшие силы французской армии.
— Vive l’empereur! — вырывается стоном из самого жерла этой силы.
Но этот крик, заглушаемый пушечною пальбою и треском поминутно разрывающихся гранат, едва доходит до слуха русских. У них своя сила, свой девиз, свое слово, родимое, близкое, с которым не страшно, не жутко умирать.
— За царя-батюшку! За Русь святую! В штыки, братцы! — слышится чей-то нервный, надсаженный от усилия голос.
И при звуках этого голоса, близкого, родимого, солдаты воспрянули духом. Питомец Суворова, ученик его и общий любимец, Багратион ведет их за собою. Имя Багратиона хорошо известно русскому солдату. С ним и умирать не страшно.
— Веди, батюшка, на победу, на смерть — все едино!.. И идут, сомкнувшись длинными рядами, умирать за честь родины молодцы-пехотинцы, плечо к плечу, нога в ногу…
— Ура! — отчаянно гремит их предсмертное приветствие.
Да, предсмертное… Против них целое море, целая лавина… К вечеру вождь-император сосредоточил здесь, на берегах Алле, около 85 тысяч войска под командой уже было побежденного Ланна. Можно ли бороться против них мелкой, ничтожной горсти храбрецов-героев?
— Отступать! Отступать! — проносится похоронным звуком над разрозненными, окровавленными рядами русских.
Сам главнокомандующий приказал отступать. По всему фронту скачут адъютанты, запыленные, полуживые от истомления, чуть держась в седле.
«Отступать! Отступать!» — вот оно, роковое слово. Горчаков, бледный и взволнованный, не отрывая от глаз подзорной трубы, стоит среди своих адъютантов и ординарцев, и лицо его сводит судорогой. А подле него какой-то прусский генерал-союзник с трясущейся челюстью лепечет что-то, указывая вперед.
Битва проиграна… Русские отступили…
И вдруг чей-то резкий, отрывистый крик несется с казачьим гиканьем, несется по полю.
Что это? Или глаза обманывают князя?
Несколько казачьих сотен мчится вперед на верное поражение, на смерть.
Горчаков в ужасе машет рукою, и бледный ординарец летит наперерез первой сотне на спотыкающемся от усталости, взмыленном коне.
— Куда вы? Отступать!.. Приказ главнокомандующего!
И вмиг стройные ряды сотен поворачивают назад, и кони мчат обратно отважных всадников, искавших смерти… Топот бесчисленных копыт заставляет содрогаться землю от подземного гула…
Русские побеждены… Русские отступают… Но он дорого поплатится за эту свою победу и их отступление, ненасытный, жадный корсиканец!..
Надя скачет, как бешеная, за другими, но на своем обычном месте в ряду лейб-эскадрона. Рядом с ней Вышмирский, бледный, с каким-то страдальческим, растерянным лицом и в залитом кровью мундире. Легкая рана в руку дает себя знать, пуля прорвала мясо у локтя и вышла навылет, не повредив, однако, кости; но и этой раны слишком достаточно для хрупкого, изнеженного юноши. Он едва держится в седле.
А французы гонятся по пятам, наступают. Миг… и молодцы-коннопольцы повернулись лицом к настигшему их врагу. Миг, другой, и рукопашная схватка вновь закипела с удвоенной отчаянной силой. И не битва уже, а ад, настоящий ад, которого до самой могилы не забудут участники этой битвы.
— Держись, Вышмирский! — словно сквозь сон слышит молодой поляк.
И в ту же минуту что-то, слегка задев его по голове, со всею силою опускается на плечо. Жгучая острая боль у ключицы почти лишает его сознания.
— Я ранен! Я умираю! — лепечет несчастный мальчик и, как в тумане, перед ним проносятся суровые, сосредоточенные красные лица в неприятельских киверах.
— Нет, я жив, слава богу! — соображает он в секунду, видя подле себя черное от дыма, все забрызганное кровью, хорошо знакомое лицо Нади.
— Ты ранен, Юзеф? — слышится ему сквозь шум битвы. — Он чуть не отхватил тебе голову, проклятый! — И она с неистовством ударяет пикой плашмя что-то бьющееся по земле.