Николай Зарубин - Надсада
Старик его не видел. Топтался по избушке.
— Та-ак… Иде ж рубаха — язви ее в душу? — вопрошал сам себя. — Вот она. Лежит комком. Нет чтоб на своем месте, дак валятся под табуреткой…
Держал пред собой рубаху, непонятно для чего разглядывая.
— Ах ты, старенькая моя, — продолжал ласково. — В клеточку. Сколь же я тебя поносил?.. Годков двадцать, а то и боле, и все — целехонькая, все — целехонькая… От… и — до…
Данила в своем углу наблюдал за Воробьем с улыбкой, дожидаясь, пока тот его заметит. Старик не замечал, внимательным образом разглядывая на этот раз свои босые ноги с черными ногтями на пальцах, которые давно изогнулись и вросли в мякоть тела.
— Куды ж портянки-то подевались? А, шут с имя, так воздену — не привыкать. Бывалочи, в тайге не до портянок было. Сунешь босые ноги в ичиги и — ходу. А то, бывалочи, травки какой в ичиги-то… К вечеру тока и очухашьси. Ноженьки вынешь, к костерку протянешь и подсушишь. И снова сунешь. Так сезон и пробегать…
Данила ворохнулся на своем месте в углу, старик наконец его заметил.
— Афанасьич, дружка мой разлюбезнай, че ж ты стоишь тамако, проходи ближе к столу.
— Гнездо-то у тебя, Евсеич, никудышное… — сделал по направлению к старику шага два.
— Никудышное, никудышное… — радостно соглашался Воробей.
— Чего ж ты радуешься, ежели никудышное? — усмехнулся по своему обыкновению Данила.
— И радуюсь, и печалюсь одному — тебя узрел в своих хворомах… От… и — до…
— Ну, обрадовался — это ладно, а печаль-то с чего?
— А радость, Афанасьич, завсегда рядышком с печалью ходит, вот и печалюсь…
— Мудрено, паря. Ну да ладно.
Старик суетился, подскакивал на месте, руки подталкивали к Белову табуретку.
— Садись, не брезгуй старого промысловика. Счас чаю сгоношу.
— Не нада чаю, пил тока что у Степана.
— А здря. Чай у меня охотницкий, по старинному рецепту…
— Да сядь ты, черт старый, — остудил рвение Воробья. — По делу я.
— И энтому я рад, Афанасьич. Када дело, то и печаль отступат. Слухаю тебя. Сказывай…
— Ты еще не забыл о недавнем приезде ср…х геологов? Так прав ты был: никаки они не геологи.
— Дак я ж… тебе ж… сразу ж…
— Действительно, тока один ты и докумекал — сразу видно старого охотника, — решил польстить старику. — Но говор говором, а на одежу их ты не обратил внимания? Одежа-то новая. Специально приоделись, дабы сбить с толку, чтоб их за геологов приняли. Но и это не все. У одного из них, у чернявого, я нож приметил за поясом. Попросил поглядеть. И че ж ты думать? Нож-то оказался моего убиенного деда Ануфрия Захаровича!
— Батюшки! — ахнул Воробей. — Вот тебе и печаль. И как же ты признал ножик-то?
— По рукояти из лиственничного корня и по особому знаку, что вырезан на ней. Об этом мне сказывал на смертном одре отец мой, Афанасий Ануфриевич. «Ножик, — сказывал он, — ты признать по рукояти и по особому знаку на ней в виде птицы ли, креста ли…»
— И ты их, варнаков, живыми выпустил? — вскочил Воробей. — Да я б их, я б…
— Ишь ты, сразу и убивать… Для начала, паря, нада бы узнать, откуда у них ножичек-то. Может, случайно как попал. К тому ж с ними приезжал председатель поссовета Холюченко. Пришлось стерпеть. Но это ниче. В двадцатых числах мая они ко мне подъедут — обещал я свести их в места, где, возможно, есть золотишко. В огнем, ниче определенного я им не сказал. Заманить чтоб. По этому делу я к тебе и зашел. Подстрахуешь меня? Приходи при полной омуниции двадцатого числа. Поживешь денька два-три, пока те не нарисуются. Об остальном обговорим у меня. И — помалкивай…
Последнее сказал на всякий случай, прекрасно зная, что для Воробья его, Данилы, доверие — честь особая.
— Стрелять-то не разучился? — спросил уже в дверях.
— Стрелю, еще как стрелю, Афанасьич… От… и — до…
— И — добро.
Тридцатого апреля к вечеру явился на выселки племянник Володька. Долго не рассиживались, повечеряв, легли спать, чтобы с раннего утра отправиться в тайгу.
До зимовья добрались уже в сумерках: растопили печку, сварили чаю, ужинали отваренной заранее холодной сохатиной. Данила говорил племяшу:
— Завтра я покажу тебе весь участок, чтоб знал, откудова че берется. И где ключ тайги, ее житница, ее сердцевина. Покажу тебе и ручей Безымянный, какого ты не видел и не знашь, а это очень антиресный ручеек. Очень ан-ти-рес-ный… Я вить че тебя позвал… Соболевал ты со мной сколь сезонов, а тайги не знашь. Непорядок это. Вот и решил поправить положение. К тому ж ты нонече уезжашь на учебу, и дело это доброе, тем паче — по охотницкому профилю. Но вить сюды и возвернешься? Так вить?..
— Так, дядя Данила, так… — с живостью отозвался Вовка, готовый в этот момент подтвердить свою заинтересованность чем угодно, хоть, к примеру, влезть на стоящую рядом с зимовьем сосну.
Сидели они за небольшим столом напротив друг друга: Вовка, наклонившись в сторону дядьки, Данила, чуть откинувшись спиной к стене. Огарок свечи высвечивал из полумрака их лица.
— Ты, дорогой племянник, канешна, слышал историю прадеда твоего Ануфрия Захаровича. Слышал, что случилось с его семьей, от коей сберегся лишь малец Афоня, твой дед, и от коего корня происходишь ты сам. Слышал, да не знашь наверняка, че там было и как там было, а я вот — знаю…
Вовка напрягся: он не мог до конца поверить, что дядька, ни с того ни с сего, решил посвятить его в то, о чем он сам нередко думал и в чем сам хотел бы разобраться. Тайна их родовой беловской трагедии, пусть в неравной степени и в разное время, но обсуждалась поселковым народом, что сказывалось на всех членах семьи — в школе, на улице, в магазине. Предполагалось даже, что Беловы, особенно старшие, знают о золотой жиле, но помалкивают — то ли выжидают чего-то, то ли страшатся нарушить тайное заклятие предка своего Ануфрия. Находились даже такие, кто утверждал, что в предосеннее время густых туманов, в ранние утренние часы в поселке, то в одном месте, то в другом, проявляется некая мужская фигура. И стоит тот неизвестный человек, опираясь на суковатую палку, будто бы озирая окрестность: то ли что-то примечает для себя, то ли сторожит чегой-то. И будто бы даже собаки в те минуты перестают лаять. А тишина устанавливается такая, какая бывает перед тем, как ударить набату.
Может, и в самом деле что было, ведь шатуны на выселки нагрянули, скорей всего, именно в такое время года — не могли же ануфриевские знать подробностей, известных только Даниле и Степану со слов их умирающего отца Афанасия.
Доходили те разговоры и до Вовки. Не раз и не два приставал он к отцу с вопросами. А что тот мог рассказать?