Ян Потоцкий - Рукопись, найденная в Сарагосе
Наиболее серьезны в области изучения наследия Потоцкого заслуги польского литературоведа Лешка Кукульского, подготовившего к печати издания и «Рукописи», и пьес, и описаний путешествий Потоцкого. Комментарии Кукульского к «Рукописи» частично использованы в нашем издании.
«Рукопись, найденная в Сарагосе» всё ещё не может считаться достаточно изученной. Причудливое сочетание изложения древнеегипетских и иудейских верований с озорными эпизодами в стиле «воровского романа», описание дворцовых интриг, утонченная эротика, экзотический фон действия, в сложных перипетиях которого временами довольно трудно разобраться, — всё это подчинено, по-видимому, одной цели, одной рационалистической концепции, порожденной мучительными, но плодотворными философскими поисками Века Просвещения.
7Остановимся на некоторых особенностях «Рукописи, найденной в Сарагосе». Очень соблазнительно отнести книгу Потоцкого к жанру романа-фантасмагории. Напомним, например, что герой, засыпающий в конце «первого дня» в объятиях сестер-мавританок (принцесс Туниса) Эмины и Зибельды, просыпается на следующее утро (т. е. в начале «второго дня») под виселицей Лос Эрманос, а рядом с ним лежат тела «двух славных братьев-атаманов», сорвавшиеся с этой виселицы. Впоследствии разбойник Зото уверяет Альфонса ван Вордена, что братья его вообще никогда не были казнены, а власти, разыскивавшие их, повесили вместо них двух пастухов.
Так или иначе, линия Эмины и Зибельды прослеживается как сквозная, вплоть до эпилога романа.
На протяжении всей «Рукописи, найденной в Сарагосе» Потоцкий не раз возвращается к проблеме религиозных распрей и вражды. Но, видимо, проблема эта получает окончательное решение именно в эпилоге, когда Альфонс ван Ворден повествует о своей родительской любви и к сыну-мусульманину, и к дочери, решившей принять христианство. Иными словами, дети, родившиеся у Эмины и Зибельды, ставших женами Альфонса, уже преодолели антагонизм, возникший в результате непримиримости церковных догматов. Это — очень важная линия сюжетного развития «Рукописи», получающая вполне законченное идейное завершение, подготовленное идиллией встречи отца-католика с детьми и женами-магометанками.
Другая, столь же важная линия развития, касается уже не веротерпимости, а сословных проблем, так волновавшая ещё «польских братьев». Здесь нельзя не вспомнить дантовский тезис о «cor gentile»: сердце, а не происхождение делают человека благородным. В этом отношении очень поучительна история герцогини Медина Сидония (вероятно, Потоцкий сознательно воспользовался этим титулом знатнейшего испанского рода): она счастлива, когда предается охватившему её чувству любви, и погибает, когда приносит его в жертву сословным предрассудкам. Не менее поучительна история цыганского вожака, в своё время занимавшего высокое положение при дворе, но сохранившего «благородное сердце» после всех жизненных катастроф, — именно это завоевывает ему симпатии читателей, так же, по существу, как и другому представителю «дна» — разбойнику Зото.
Вообще говоря, сюжетный мотив «падения вельможи» не раз встречается в «Рукописи»: такова, например, поучительная история отчима дона Хуана Авадоро. Даже пурпурная лента высокого ордена Калатравы не спасла его от жалкой участи, описанной в романе. Особого внимания заслуживает образ Ундины, высокому происхождению которой поэтически противопоставляется счастье единения с природой. Итак, в том будущем, о котором мечтал Ян Потоцкий, совершенно исчезают религиозные и сословные противоречия.
Однако Потоцкий в отдельных образах романа признает существование суеверий: в одном из рассказов («День десятый») прекрасная Орландина превращается в самого Люцифера и впивается зубами в горло влюбленного в неё Тибальда, который погибает от общения с «неключимой силой». Эта мнимая сила ощущается и в других эпизодах романа, но именно в эпизодах, потому что вся устремленность «Рукописи» заключается не в этих фантасмагориях, а в оптимистических концепциях, восходящих к учению «социниан»,[24] т. е. польских братьев, — трактуемому Потоцким широко и свободно.
Итак, «Рукопись» нельзя отнести к жанру романа-фантасмагории. Было бы ошибочным, однако, преувеличивать значение оптимистических или фантастических линий сюжетного развития романа. Помимо пародийно-таинственных появлений злых и добрых духов, рожденных, конечно же, воображением человека, Потоцкий пишет и о попытках ученых систематизировать все науки, включая и «тайные». Такова «История Диего Эрваса» («День сорок девятый»), которая, как подчеркнуто в примечании автора, была написана под впечатлением появления двадцатитомного (в действительности — двадцатидвухтомного) энциклопедического труда. «Идея Вселенной, которая содержит историю жизни человека, основные понятия космографии, восторженное путешествие по миру планет и историю Земли». Автором этого труда был испанский ученый-иезуит Пандура Лоренсо Эрвас (1735–1809), современник Потоцкого.
Но в «Рукописи» описание этого «стотомного» труда приобретает пародийный, можно даже сказать раблезианский характер, причем несколько томов посвящается магии, включая оперативную, о чем, конечно, и не помышлял библиотекарь Квиринала. Эти страницы «Рукописи» вызывают в памяти горький скепсис того трактата «О недостоверности и тщете наук и искусств» Агриппы Неттесгеймского, который, по-видимому, своеобразно преломился и в первом монологе Фауста. Такое сочетание высокого гуманизма и трагического скепсиса (который, возможно, и привел Потоцкого к самоубийству), вообще говоря, характерно для «Рукописи».
Нет сомнения, что роман Потоцкого оказал сильнейшее воздействие на мировой литературный процесс, — вероятнее всего, через Гофмана, хорошо знакомого с варшавскими, а также с немецкими литературными кругами.
Не раз высказывались предположения о том, что Потоцкий имел намерение не останавливаться на шестьдесят шестом «дне» и написать продолжение «Рукописи», развивая характер героя, несколько искусственно оборвавшийся в «Заключении».
Нельзя сказать, повторяем, ничего определенного о существовании такого замысла у Потоцкого. Он видел, что родине его предстоят тягчайшие испытания, и, вероятно, не верил посулам «кочующего деспота», как не верил в своё время обещаниям императора французов. В этом отношении крайне показательны мотивы клятвопреступления и предательства, не раз появляющиеся на страницах «Рукописи».
После появления в свет сумрачного «Стилоса Александрии» Владимира Маккавейского поэт опубликовал стихотворение, начинавшееся так: