Пантелеймон Кулиш - Чёрная рада
Спутники разделяли его чувства, и даже кипящая любовью, негодованием и ревностью душа молодого казака здесь несколько успокоилась; ибо бывают минуты у людей, воспитанных так, как он, когда посреди самого страшного разгара земных чувств, на томящуюся душу вдруг повеет животворная прохлада божественного наития. К несчастью, это продолжается только несколько мгновений. Можно сказать, что ангел мира против воли улетает от возгоревшейся страстями души, с обожженными крыльями, и оставляет ее в жертву собственному пламени.
Тот век отличался особенным развитием религиозности, так как народ был убежден, что Бог помогает нашим против католиков для спасения православия; и наши богомольцы, вступя в церковь, произносили вслух свои молитвы, веруя всем сердцем, что они пришли в дом Отца Небесного. Но громче всех раздавался голос старого Шрама. Он обращался к Богу словами Псалмопевца:
— Боже, услыши молитву мою, и вопль мой к Тебе да приидет. Не отврати лица Твоего от мене, в он же день скорблю, преклони ко мне ухо Твое, в он же аще день призову Тя, скоро услыши мя!
У дверей церкви стояла так называемая скарбоня, в которой хранился скарб, пожертвованный ревнителями просвещения народного, так как Братство продолжало существовать в смысле монастыря-училища. Щедрою рукою опустили туда свой вклад «на школы» наши богомольцы, и особенно Шрам, и не вдруг оставили Братский монастырь, хотя главною целью набожного посещения Киева были для них пещеры, в которых покоятся великие подвижники первобытной церкви южно-русской. В те времена Братский монастырь славился своею живописью. Один из монахов-братьев посвятил свою жизнь на украшение святой обители и расписал не только церковь, но и все галерейки, построенные вдоль ограды и под колокольнею для отдыха богомольцев. Живопись находили несравненною, вполне живою, и богомольцы не могли досыта на нее насмотреться. Она представляла разные события Священной истории, а так же и народные воспоминания о славных защитниках веры и имени русского, так называемых рыцарях, или богатырях, каковы были Морозенко, Нечай и другие казаки, прославленные неумолкающими до сих пор песнями. Морозенко, или другой подобный ему витязь, обыкновенно изображался избивающим, при зареве пожара, поляков, которых художник характеризовал свирепыми рожами и огромными брюхами. Земля была вся красная, в подтверждение стиха народной песни:
Де проіде Морозенко — кровавая річка.
В эпоху войн Хмельницкого все дышало казачеством и ненавистью к притеснителям нашей веры и самобытности; а потому монахи, натерпевшиеся вдоволь от католиков и униатов, позволяли своему художнику изображать, что ему угодно, для поддержания в народе духа ненависти ко всему неправославному и нерусскому. Не довольствуясь красками, художник прибегал к слову и прилагал к своим изображениям надписи: Рыцарь славного войска Запорожского, такой-то; а над поляками: А се проклятыи ляхи. К некоторым фигурам прибавлены были стихи, вроде тех, какие дошли до нас с рисунками, приложенными при тогдашних летописях, и с картинами, писанными на холсте и дереве [53]. Современная живопись очень нуждалась в пособии слова, и надписи доставляли посетителям монастыря столько же удовольствия, как и самые изображения. В таком вкусе написан был на церковной ограде казак Байда, предок отступника Вишневецкого. О нем народ поет до сих пор песню, как он висел у турок на железном крюке, но не смотря ни на какие мучения, не отрекся от своей веры. Было также написано и знаменитое возвращение гетмана Самуила Кошки из неволи. По словам народной думы, он пятьдесят четыре года томился в неволе на турецких галерах и пятьдесят четыре года скрывал при себе старинную хоругвь; не погнулся его казацкий дух во все это время ни на волос; устоял он против тиранства и искушений ренегата, Ляха-Бутурлака, выждал счастливый час, захватил в свои руки галеру, освободил товарищей и возвратился с ними на «святорусский берег», к казакам. Под этой торжественной сценой богомольцы наши прочитали стихи:
Тогді Кішка Самійло на чердак (палубу) выступае,
Хрещату давню корогов из кишені выймае.
Роспустив, до воды похилив,
Сам низенько уклонив...
А под группою казаков, стоящих на берегу:
Здоров, здоров, Кішко Самійло, гетьмане Запорозький!
Не загинув еси у неволі, —
Не загинеш з нами, казаками, на волі!
Эта картина написана была под навесом колокольни внутри монастыря. Когда наши богомольцы были ею заняты, с улицы послышался глухой шум, сквозь который пробивалась музыка.
— Это «добрые молодцы» запорожцы гуляют, сказал провожавший их монах. — Смотрите, как наши бурсаки-спудеи бегут за ворота. Никакими мерами не удержишь их в ограде, как только услышат запорожцев. Беда нам с этими искусителями! Наедут, покрасуются в Киеве; смотри — после вакаций половина бурсы и очутилась за порогами!
Между тем музыка послышалась явственнее, и сквозь топот и говор толпы слышны были восклицания праздных зевак, сбегавшихся отовсюду посмотреть на разгульных братчиков: «запорожцы, запорожцы со светом прощаются»!
Что же это было за прощанье со светом? Это был один из тех обычаев юродивого рыцарства казацкого, в которых, под наружными формами разгула и буйства, скрывалась аскетическая мысль презрения к временным благам жизни. Немногие из запорожцев доживали до глубокой старости, и почти каждый старик делался под конец жизни уединенным аскетом. Иные шли в монастырь, а другие забивались в безлюдную глушь и, под видом пасечника, предавались строгому посту и постоянной молитве. Видимо для людей ни один истинный братчик не казался, и считал долгом не казаться, благочестивым. Поэтому и самое вступление в монастырь сопровождалось у них разгулом и юродством. Дожив до глубокой старости, и чувствуя себя неспособным более к казакованью, запорожец просил выделить из кружки следующую ему часть общего скарбу, набивал рублями, талерами и червонцами черес [54], приглашал с собой человек двадцать, сорок или и пятьдесят товарищей, и отправлялся в Киев прощаться со светом. Дома, в Сечи, запорожцы носили простые сермяги или кожухи-кажанки, а питались почти одною соломатою с прибавкою рыбы [55], а в Киеве являлись во всем блеске тогдашней роскоши, на прекрасных конях, с шитыми золотом рондами (уборами), добытыми на войне у поляков, в саетовых, кармазинных, штофных и атласных жупанах и в кованных поясах, из которых, по народному выражению, капало золото. Прощальник одет был всех ярче и роскошнее. Он гарцовал на коне впереди своих провожатых, дико вскрикивая, как степной орёл, и потом грустно опуская седые усы на грудь. Он предводил танцами, которые от времени до времени затевали запорожцы посреди киевских улиц, на диво всему народу. Он швырял горстями серебро музыкантам, которые шли за ним не умолкая. Он поил на свой счет каждого встречного и поперечного, и беспрестанно покрикивал братчикам, которые ехали тут же с боклагами [56] и ковшами: «Частуйте, братчики, добрих людей! Нехай знають, як запорожець из світом прощаетця!» Он, повстречав чумака с возом рыбы, покупал у него весь товар, и велел раскидать по улице, приговаривая: «Іжте, люде добрі да споминайте прощальника!» Он устилал след свой пятаками, распоров нарочно карманы в жупане, и, танцуя отяжелевшими от старости ногами, приговаривал к мальчишкам: «Беріть, беріть, вражі діти, на бублики!» Он, наткнувшись на товар горшочника, продолжал со всей компанией бешеный танец, как-будто ничего не замечая. Он, наконец, покупал бочку дегтю и, разбив ее келепом [57], танцевал тут же гопака в своих сафьянных сапогах и в своих саетовых шароварах, которых цену нынешние рассказчики выражают словами: Дав бы гривню, аби подивитьця. Этим способом запорожец выражал свое презрение к роскоши и отчуждение от временных благ жизни. Погуляв таким образом несколько дней и изумив весь Киев, прощальник шел пешком в Межигорский монастырь, или, как выражались братчики, к Межигорскому Спасу. За ним шли и ехали товарищи с неумолкавшими музыкантами, с боклагами и ковшами. Толпа народа провожала поезд. Танцы от времени до времени прерывали поезд, и юродивый рыцарь вел таким образом шумную ватагу свою на расстоянии двадцати верст до самых монастырских ворот. Иногда дня два и три употреблялось на этот переход. Ночью, в надднепровских байраках, зажигались огни, варился на ужин кулиш, или галушки, и далеко по Днепру слышны были рыбакам песни и крики запорожского прощанья со светом. Когда же танцующая оргия приближалась наконец к воротам Межигорского Спаса, прощальник брал в руки келеп, и громко стучал в ворота. Монахи, состоявшие почти из одних ему подобных стариков [58], знали наперед о его приходе; но для соблюдения обычая спрашивали: