Михаил Рапов - Зори над Русью
Феофан сразу узнал Некомата, а услыхав о предательстве, тяжело задышал.
— Купец, купец, ведь ты в Каффе своими глазами видел долю русских людей! Или сердце у тебя лохматое? Или вовсе нет его? Как же ты, москвич, братьев своих не пожалел?
Разве мог понять Некомат слова Феофана? Выплюнув матерное ругательство, ответил бесстыже:
— С чего ты, Феофан, взял, что я москвич? И родился я в Каффе, и отец у меня византиец, только мать русская. Что мне до Москвы!
— Складно получается у тебя, купец. Русь предать тебе легко: отец у тебя грек. А, подвернись случай, ты и Византию так же предашь, ибо мать у тебя не гречанка. Выходит, мошна с казной — тебе и мать и отец, и Русь и Византия!
Как камни из пращи, летели слова Феофана. Вдруг он схватился рукой за горло, сказал побелевшими губами:
— Отпусти меня, княже, тяжко мне…
— Иди, мастер, спасибо.
Едва за Феофаном закрылась дверь, как Вельяминов вцепился в полу кафтана Дмитрия, начал умолять:
— Дмитрий Иванович, не вели меня кнутом бить, я все сказал и Некомата выдал.
Из–за князя выдвинулся побледневший, осунувшийся Тимофей Вельяминов, пнул сапогом Ивана, крикнул:
— Ты, племянничек, купец почище Некомата. И за его, и за свой грех Некоматовой спиной расплатиться норовишь.
Иван, шатаясь, поднялся с колен, загремев железом, поднял над головой кулаки:
— Бейте! Но ты, дядюшка Тимофей, попомни: не век мне сидеть в заточении! Еще придет Мамай на Русь! Тогда, гляди, о своих словах не пожалей!
Тимофей хотел ответить, но Дмитрий сказал первым:
— Ты, Иван, не жди нашествия Мамая. Кнутом бить тебя не буду, но завтра на Кучковом поле и тебе и Некомату головы отрубят.
В подклети все замерли. Князь повернулся, пошел из подклети мимо Тимофея Вельяминова, стоявшего с низко опущенной головой, мимо беззвучно расступившихся бояр. Он еще не успел открыть дверь, как тишину разорвал двухголосый вопль:
— Княже, пощади, помилуй!
Некомат и Иван Вельяминов, путаясь в цепях, ползли на коленях следом. Князь не оглянулся, распахнул дверь.
— Помилуй, кня…
Дверь захлопнулась. Сразу же навстречу Дмитрию шагнул Софоний.
— Осудил лиходеев, Дмитрий Иванович?
— Осудил!
Видел Софоний, как тяжело дышит князь, понимал, что трудно ему, однако спросил:
— На что осудил, Дмитрий Иванович?
— На смерть!
— Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, опомнись! Нет такого обычая на Руси! По Ярославовой Правде Русь живет, и смертью на Руси не казнят! Я летописец, знаю!
— Загляни в летописи, Софоний, так–таки и не проливали у нас кровь? Я первый?
— Как не проливать! Бывало! Только это разбой, душегубство. Что в народе скажут: «Изменники на князя покусились, он с ними и расправился».
Князь пристально поглядел на Софония, и тот невольно попятился. Но ошибся Софоний, ошибся! Не гнев, а горечь была в глазах Дмитрия.
— О том и я думаю, — сказал он скорбно, — но нельзя ныне жить по законам Ярослава Мудрого! Иные, страшные, лихие времена навалились на Русь, и щадить изменников я не могу. Поверь, не потому, что меня они отравить хотели, решил я их казнить. Русь они предали! В смертной борьбе предали родину. Ты понять должен! Не ты ли, головы своей не жалея, деда Микулу из лап Сарыхожи вырвал? Я москвич, ты рязанец, но те двое враги обоим. Враги!
Софоний стоял потупясь.
— Враги! Понял я, княже. Прости.
На следующий день упали головы предателей. Софоний шел с Кучкова поля в гуще народа, жадно вслушивался. Повсюду говорили одно:
— И тот и другой — Иуды. Жалеть их нечего.
— Лиходеям и смерть лихая.
— А жутко было, как Ивану голову срубили, а Некомат вопить и пятиться начал.
— А нам каково? У меня Ольгерд жену увел.
— У меня сына убил.
— А я так думаю, что сие не казнь была, а Русь битву с Ордой начала. Правильно говорю?
Софоний откликнулся:
— Правильно!
А сам думал: «Вот я, грамотей, летописец, князя укорял, а простые люди, кто, от себя отрывая последнее, Орде дани платят, кому в битве стоять, проще меня все поняли. Народ, народ, в простоте своей ты и мудрых мудрее».
19. ЗВЕНЬЯ
Осенний вечер, ранний вечер. В этот час Москву окутали серые сумерки, стихали ремесленные слободы, слышнее шелестел дождь в отяжелевших листьях. От самой слободы мастера Демьяна князь Дмитрий ехал молча, и так же молча ехали за ним спутники. Веселиться не с чего. Как ни старается Демьян, а железа добывает мало! Из других слобод такие же вести. Да еще дивятся: «Пошто столько железа?» А того невдомек, что все, какие ни есть в Москве, кузницы оружие сейчас куют. На Неглинном Верху уже из старья мечи перековывать стали.
Остановив коня у крайней избы слободы, князь приказал тиуну:
— Сходи, глянь, что лучный мастер делает.
Тиун соскочил с седла, чавкая сапогами по грязи, пошел к крыльцу. Дождь и дождь, тихий, упорный. На ветках березы, склонившейся через тын, висят прозрачные капли. Капли висят и на собольей оторочке княжеской шапки, и, когда князь нетерпеливо тряхнул головой, они брызнули в стороны.
— Заснули там, что ли?
На крыльце показался тиун, тащил он за шиворот лучного мастера, успев оторвать по целому ворот его косоворотки. Простоволосый, неподпоясанный, в серой от грязи рубахе мастер испуганно посматривал на князя. Тиун слегка толкнул его в затылок и отпустил, уверенный, что мастер упадет перед князем на колени. Лучник проворно сбежал с крыльца, влез босыми ногами в грязь, но на колени не стал, поклонился с достоинством, в пояс.
— Лодырничал? — сердито спросил князь.
— Лодырничал! — медовым голосом подтвердил тиун, а мастер выпрямил согнутую спину и сказал дерзко не дерзко, а хмуро:
— На слуг твоих, княже, у тя управы ищу. Ввалится в избу такой тиун — сразу поперек спины батогом, а другой и вдоль спины повторит, так и дерутся, а што про што — разбираться у них не заведено.
— А почему не работал?
— Ты, Митрий Иванович, сам посуди: лук луку рознь. Палку согнуть каждый сумеет, а что толку. Настоящий боевой лук — клееный. В середине дерево, снаружи сухожилия, изнутри роговые полоски. Так сделаешь — толк будет. За двести шагов доспех пробьешь. Только, вишь, заколодило, осетрового клею нет.
— Куда клей делся?
— А ты, княже, пройди по избам, глянь. По всей слободе луки ладят. Исстари заведено работать от зари до зари, а нынче при лучине работаем, таково тяжко нам достается.
— Не виляй! Почему осетрового клею не стало?