Юрий Когинов - Тайный агент императора. Чернышев против Наполеона
Взгляд Александра теплел.
— Ну а как ты полагаешь, Чернышев? — вставил неожиданно в разговор, и Саша вспыхнул, польщенный.
Вспомнил, как в первый раз держал себя с Наполеоном, когда вот так же французский император спросил о его собственном мнении. Но там, в Париже, подобное внимание к его мнению не таким уж показалось неожиданным и невероятным. Хотя, помнится, в первую секунду тоже смутило. Однако во Франции еще недавно провозгласили: свобода, равенство, братство. Еще помнили, как обращались друг к другу: гражданин. Да и все, кто был наверху в той стране, с их маршалами и министрами, поди, и с самим Наполеоном, начавшим с провинциального лейтенанта, сиречь поручика, были вчера еще самыми в иерархии людьми незнатными.
Тут — иное. Тут с самого рождения определено, кому слушать и исполнять. Кому — лишь изрекать и не спрашивать того, кто ниже, — что он там думает о каком-либо не то чтобы государственном, а так, о самом даже пустячном предмете. И вдруг: как ты полагаешь, Чернышев?
И так — раза два-три в течение доклада. И по самым сокровенным вопросам: не обманывает ли его, российского императора, император французский, не плетет ли тайно интриг?
— Два стремления усматривается в политике Наполеона, если вашим величеством будет позволено мне их высказать.
— Ну-ну, голубчик, говори. Как отцу родному, — даже придвинулся, чуть ближе подался, чтобы каждое слово расслышать — все же туг на одно ухо.
— У Наполеона, естественно, в каждой стране — свой интерес. Как и у вас, ваше величество, осмелюсь сказать, свои отношения к Швеции, например, и к Турции. Сия заинтересованность и есть, без сомнения, главное в политике Наполеона. Однажды во время разговора со мною император взял со стола яблоко и разрезал его на две равные половинки: одна — императора Александра, сказал, другая — моя. Иначе говоря, союз с вами, ваше величество, для императора Франции — союз равных. А отсюда — и дело для него такое же важнейшее и первостепенное, как и дела его собственной империи. Но беру на себя дерзость в присутствии вашего величества высказать свою мысль: от того, как соединятся сии два наполеоновских интереса и какой из них окажется на первом месте, будет зависеть судьба России, а значит, и всей Европы.
— Так-так, Чернышев, — после некоей паузы произнес Александр Павлович и как-то очень уж значительно посмотрел на своего молодого собеседника. — Весьма, весьма любопытны твои суждения! Одно дело — мои собственные раздумья на сей счет, другое — твои рассуждения. Впрочем, что ж тут невероятного, доселе будто неизвестного дипломатам? Своя рубашка — ближе к телу! Одно в твоих словах заставляет серьезно задуматься: как не пропустить тот важный момент, когда интересы тайные, эгоистические возьмут перевес над обязательствами союзными? Вот в этом — дабы не оказаться нам, России, в дураках — и состоит, как ты сказал, мой главный, голубчик, интерес. Проще говоря, чтобы его, Наполеоново, тайное всегда для меня становилось в нужный момент явным. А посему — другой вопрос к тебе: как ты, Чернышев, думаешь, кому Наполеон отдаст трон Испании — Карлосу ли, Фердинанду?
— Простите, ваше величество, мою смелость, но полагаю — никому из них. Трон он возьмет себе. Может статься, посадит на него одного из своих родственников.
Александр Павлович откинулся на спинку дивана. Узкие губы вытянулись в ниточку, глаза неожиданно потухли.
— Сие, разумеется, твои догадки. Но больно похоже на истину. Представь, я тоже так думал, потому и решился себя проверить. Всюду, куда он вступает — объявляет себя или кого-то из членов своей семьи главою. Король Италии. А пасынок Евгений — итальянский же вице-король. В Неаполе королем брат Жозеф. В Голландии на троне другой брат, Луи, с супругою, тоже королевой, дочерью Жозефины — Гортензией. Для меньшего брата, Жерома, не оказалось готового государства, так из княжеств германских слепил новое — Вестфалию. Но сие — так, мои размышления вслух. Ты их, скажем, не слышал. А вот за догадку твою — спасибо.
Человек нетерпеливый и недальновидный, руководимый одной лишь слепою преданностью, тут бы сделал признание: не догадка то — собственными ушами слыхал. И — разом бы кончил свою карьеру: Господи, дойти до такой низости! «И это — мой юный и благородный рыцарь, которому я так открыто доверился», — непременно решил бы царь.
Нет уж, каким путем ты пришел к истине, которую верноподданнически сложил к стопам повелителя, — твое личное дело. Важна сама правда, которой в иных обстоятельствах и цены нет.
А цену сообщениям из Байонны и всему, скажем, рвению Чернышева Александр Павлович определил отменно высокую.
— Вот что, — сказал он, завершая аудиенцию, — с сего дня можешь числить себя моим флигель-адъютантом.
Колесом выгнулась молодая сильная грудь, каблук сомкнулся с каблуком.
— Ваше величество, честь для меня превеликая и, прямо признаюсь, неожиданная, вряд ли мною заслуженная.
— За что я тебя более всего ценю — за скромность и честность, — остановил его император. — А то, что достоин, об этом предоставь мне судить. Однако, Чернышев, указ о твоем назначении я пока повременю скреплять своею подписью. Есть первоочередные назначения, которые я обязан исполнить. Следом же издам распоряжение и о тебе. Но ты с сего дня, голубчик, про себя так и считай: императорский флигель-адъютант…
Вот так все шло — в гору, аж дух захватывало. Да нежданно-негаданно — под откос. Права оказалась матушка: с седьмого неба падать — незачем было соблазняться.
А Саша вдруг — кубарем вниз. И как-то уж разом. То бывало чуть ли не через всю залу государь, завидев любимца, улыбнется ему, то к себе подзовет. А тут с недавней поры — взгляд мимо, будто и нет вблизи и даже рядом его, Чернышева.
Кто же перешел ему дорогу из недругов, а то и завистников, о коих, помнится, говорил в Париже Толстой? А не он ли сам, Петр Александрович, — всему причина? Помнится, предупреждал: коли что дойдет до государя, за его спиной не спрячешься. Да в чем предосудительном можно его упрекнуть, верного слугу царя? В обмане? Такого отродясь за Чернышевым не водилось. В дерзости? Так царь сам требовал одной лишь правды, иначе не посылал бы его, а выбрал бы любого угодника и лизоблюда. Вон их полон двор — от князя Долгорукова до какого-нибудь зарящегося на непременную цареву милость камер-юнкера.
Моментами, правда, появлялась мысль: а всякая ли истина потребна сильным мира сего, даже если они и требуют от тебя быть с ними как на духу? Или такая догадка еще посещала: не занесся ли ты так высоко, что стал между своим государем и императором Франции как бы на равных? Кто ж стерпит такое — Наполеон первому не государю российскому, а какому-то гвардейскому штабс-ротмистру высказывает свою августейшую думу, а уж через этого связного она, государственная мысль, доходит до царя. Однако лишь возникало сие предположение, как Чернышев тут же отгонял его от себя: экая напраслина, в которую готов даже святое имя примешать! И гнал, гнал от себя ту крамолу. Да сердце не успокаивалось — хуже нет, когда за собою не чаешь вины, а пьешь из самой горькой чаши…