Юрий Дольд-Михайлик - У Черных рыцарей
– А ты понимаешь, чем рискуешь? – спросил Титов.
Григорий отлично понимал: его поездка на север Италии, а затем в Рим, будет мало похожа на увеселительную прогулку.
– То-то и оно…
– И всё же прошу мне помочь, даже учитывая риск… Некоторый риск, так как обещаю быть максимально осторожным и рассудительным…
Беседа с Титовым на этот раз затянулась. Рассматривая все возможные ситуации, они применительно к ним обсуждали линию поведения в каждом отдельном случае. Гончаренко видел: полковник доволен его рассудительностью и постепенно успокаивается.
– Ну, что же, – наконец, согласился Титов, – так тому и быть: выехать помогу. Раз твёрдо решил – помогу. Но помни: поездка – твоё личное дело. Только личное. Война закончилась, ты больше не разведчик, даже не военный!
– Ясно…
Обещание полковник выполнил, но было заметно, что он недоволен своей уступчивостью.
– Ну вот, опять беспокойся о тебе… – вырвалось у него, когда они прощались. – Теперь, правда, не как о подчинённом, а как о… – не закончив, Титов сердито мотнул головой, словно отгоняя мрачные мысли, и крепко пожал Григорию руку. – Будь счастлив!
…Мысль о том, что он не оправдал надежд полковника, нестерпимо жжёт Григория. Нет, лучше не вспоминать это рукопожатие, серьёзный взгляд усталых, чуть печальных глаз, а то в памяти встаёт другое прощание на перроне в Киеве.
Бедный отец! Как старался он скрыть тревогу, как пытался быть весёлым, спокойным, хотя чуял сердцем: письмо, так встревожившее сына, связано с внезапным отъездом. Что думает сейчас старик, получив его коротенькую открытку? Должно быть, как обычно, завернул на календаре листок – дата, когда Григорий обещал вернуться. И, верно, долго ещё будет жить надеждой, будет загибать всё новые и новые листики, не зная, что для сына уже не существует ни дней, ни ночей…
Очень трудно заставить себя не думать о самом близком на свете человеке. Прости меня, отец! Но я не имею сейчас права вспоминать тебя! Мне надо заглушить в сердце жалость и боль, чтобы не осрамить наш честный род.
Говорят, в смертный час человек успевает увидеть всю свою жизнь. Странно, мне не хочется сейчас думать о прошлом. Лишь о маленькой его частичке – всего нескольких неделях. Ведь надо же всё-таки выяснить, где я промахнулся.
Казалось, начало пути не предвещало ничего плохого. Верный своей привычке не заводить знакомств в дороге, Григорий не вмешивался в разговоры спутников, сделав вид, что у него разболелась голова – даже демонстративно таблетку пирамидона проглотил. Это произвело впечатление. Никто не отважился обратиться к нему со стереотипным вопросом, откуда и куда едете, не поинтересовался, что за книгу он так невнимательно листает. Человеку нездоровится, лучше оставить его в покое; со всяким может случиться, да ещё в вагоне, где из-за плохо пригнанных дверей и окон так и гуляют сквозняки. Воспользовавшись своим положением не совсем здорового человека, Григорий отвернулся к окну.
На каждом шагу глаз натыкался на следы недавно закончившейся войны. Изуродованный взрывом паровоз, издали напоминающий большое доисторическое животное, которое всем телом припало к земле, готовясь к прыжку, да так и застыло, поражённое смертоносным оружием… Остовы полуобгорелых вагонов… Громадная куча щебня, над которой высится единственная уцелевшая стена, – всё, что осталось от чьего-то жилья… Чудом сохранившаяся труба какой-то фабрики или небольшого заводика – она одиноко торчит над руинами, словно обелиск на кладбище… Обожжённые огнём деревья простёрли к светлому небу узловатые руки, то ли умоляя, то ли проклиная… Быстрое движение поезда сокращало расстояние между этими отметинами войны, и Григорию казалось, что они выстроились вдоль железнодорожной колеи, словно траурный кортеж.
Постепенно глаз привык к таким картинам и стал замечать другое: вперемежку с чёрными заплатками светилась нежная прозелень засеянных полей, в усадьбах копошились люди, по разбитой дороге вдоль полотна сновали машины, гружённые мешками, тюками, кирпичом, брёвнами, скотом. На щербатые перроны станций весёлыми стайками выбегали дети, чтобы помахать вслед поезду, как это не раз делал ребёнком и сам Григорий… Да, жизнь возрождалась и продолжалась.
Мысль, что война позади, отдалась в сердце Григория такой проникновенной радостью, что на глаза его навернулись слезы. Как гордился он в эти минуты своей Родиной! Ведь в том, что Центральная Европа сегодня живёт мирной жизнью, – заслуга его страны, его народа, всепобеждающей правды идей, которыми он руководствовался, за которые не колеблясь шёл на смерть.
В полутёмной камере-одиночке Григорий, думая о своём народе, вспомнил и о той маленькой лепте, которую сам внёс в его борьбу. И к чему лукавить: вспомнил об этом с гордостью, почувствовал себя настоящим победителем…
Постой, а не в этом ли таилась первая ошибка, которую ты допустил? Слишком уж ослепили тебя собственные «подвиги», вот и распушил хвост, как павлин, расчувствовался, загордился, позабыл об осторожности?
Если бы не слепая вера в счастливую звезду, ты бы не вышел на той проклятой станции, не нарушил данного себе слова не покидать вагон без крайней необходимости.
Поезд приближался к австро-итальянской границе. Возможно, это даже была последняя пограничная станция – та, где ты вышел на перрон. Чистый тёплый воздух, напоённый ароматом молодой зелени, казалось, сам вливался в грудь, от него, как от вина, кружилась голова. Неудержимо захотелось унести хоть частичку этой благодати с собой в вагон. Хотя бы пучок травы. Вот тогда-то Григорий и сделал те несколько фатальных шагов к краю перрона.
– Гауптман Гольдринг? – послышалось сбоку, когда он склонился над каким-то кустиком, напоминавшим молодой чебрец.
Тебя захватили врасплох, и ты вздрогнул, как мальчишка, пойманный с поличным. Это не могло укрыться от офицера войск США и двух солдат, сопровождавших его. Если бы не это… возможно…
Подошёл патруль. В толпе, успевшей окружить подозрительного пассажира, мелькнуло знакомое лицо. Фрау Вольф, бывшая экономка генерала Эверса! Поймав на себе взгляд того, кого она считала Гольдрингом, фрау быстро спряталась за чью-то спину.
«Выдала!» – мелькнула мысль.
– Да, гауптман фон Гольдринг, – после минутного замешательства подтвердил он. Сослаться на документы, оставшиеся в вагоне, он не мог – это только осложнило бы дело. Назваться настоящим именем не имел права. Ни при каких обстоятельствах. Надо искать иной выход, чтобы освободиться… Что ж, Гольдринг так Гольдринг! В чём его могут обвинить? Работал при штабе, непосредственного участия в военных действиях и карательных экспедициях тыла не принимал…