Александр Дюма - Ашборнский пастор
— Пусть так, — согласился медник, — но одно я вам советую, дорогой господин Бемрод, — не очень-то пренебрегайте вашими учениками; быть может, вы будете рады и счастливы найти их однажды снова…
— Напротив, — ответил я, улыбаясь, и моя уверенность, похоже, испугала медника. — Напротив, мне потребуется все мое время, чтобы подготовить испытательную проповедь; сегодня же вечером я письменно сообщу этим славным людям, что, к моему великому сожалению, незадолго до моего назначения пастором в Ашборн я вынужден прервать их обучение; завтра я возьмусь за работу, а в ближайшее воскресенье прочитаю мою испытательную проповедь.
— Так что решение принято, дорогой господин Бемрод?
— Бесповоротно, дорогой мой хозяин.
— В таком случае, — откликнулся добряк, — от души желаю, чтобы вам не пришлось раскаиваться…
И он удалился, покачивая головой, почесывая себе ухо сильнее обычного и бормоча:
— Черт побери! Черт побери! Черт побери! Это великодушие господина ректора не кажется мне естественным…
Я же поднялся к себе, написал пять прощальных писем пяти моим ученикам и в тот же вечер взялся за работу над испытательной проповедью.
VIII. «Н.О.С.»
Видя, как мне не терпится приступить к работе над моей испытательной проповедью, Вы, дорогой мой Петрус, конечно же, должны догадаться, что в связи с ней мне пришла в голову одна из тех замечательных идей, какие овладевают творческим человеком и не дают ему покоя до тех пор, пока он с ними не разделается.
Идея эта, целиком и полностью отвечающая не только вкусу, но и, я бы даже сказал, моде того времени, сводилась к своего рода евангельской шараде, которая должна была продемонстрировать три великие добродетели Иисуса Христа.
Словом шарады являлся латинский слог «НОС»; он состоял из трех букв, представляющих собой начальные буквы трех слов, которые заключали в себе самую суть моей проповеди: Humilitas, Obedientia, Castitas note 5.
Конечно же, величайший пример смирения, покорности и целомудрия был явлен нам Христом.
Смирения — поскольку он, сын бедного плотника, родился в яслях, служивших кормушкой для осла и быка.
Покорности — поскольку, в точности следуя велениям своего Небесного Отца, он, безропотный, спокойный, сострадающий, шел прямо к своей страшной, унизительной, позорной смерти, которой предстояло стать спасением мира.
Целомудрия — поскольку за все тридцать три года его земной жизни ни на его детское платье, ни на его мужской хитон не легло ни одно пятно грязи, порождаемой человеческими страстями.
Помимо этого, дорогой мой Петрус, нет нужды говорить Вам, что слово «hoc» имеет еще одно значение: «здесь», «тут».
Так что в итоге суть моей проповеди можно было бы свести к такой фразе:
«Смирение, покорность, целомудрие — здесь спасение».
Не думаю, чтобы когда-либо проповедник располагал темой прекраснее этой, и я был готов во всеуслышание бросить вызов племяннику ректора в уверенности, что у него ничего подобного не будет!
Но, даже если суть проповеди была найдена, оставался еще вопрос ее формы.
Хотя, как уже было сказано, я в тот же вечер взял перо, оно еще долго бездействовало над листом бумаги.
И правда, в какую форму облечь столь великолепный замысел?
Я достаточно хорошо знал людей, чтобы понять: можно обрести власть над людьми или растрогав их, или удивив.
Эта власть возросла бы, а воздействие на души удвоилось, если бы я одновременно и растрогал и удивил прихожан.
Правда, при осуществлении моего замысла надо было обойти большой подводный камень, особенно если помнить о людях, которые могут отнестись ко мне с предубеждением.
Если бы я составил проповедь простую и вполне им доступную, они сказали бы себе: «Ну, и что же тут замечательного?! Любой из нас написал бы не хуже!»
Если бы я составил проповедь утонченную и витиеватую, они могли бы ничего в ней не понять.
По зрелом размышлении я пришел к такому выводу: простые по мысли части проповеди я изложу в высоком стиле, а мысли высокого полета изложу в словах простых и понятных.
Смею уверить, то был труд не только большой, но и сложный.
Наконец, я приблизился к его окончанию.
В субботу утром я завершил проповедь и, как и обещал себе, был полностью готов к завтрашнему дню.
Тогда я попросил моего хозяина-медника подняться ко мне.
Мне хотелось прочесть ему мою проповедь, но я боялся, что в лавке его может отвлечь какой-нибудь покупатель.
Хозяин пришел по первому зову и, увидев мои оживленные глаза и радостное лицо, сказал:
— Ну-ну, дорогой господин Бемрод, похоже, вы закончили нашу проповедь?
— Да, хозяин, да, — ответил я, потирая руки.
— И вы ею довольны?
— Я в восторге от нее!
— Что ж, тем лучше, тем лучше, дорогой господин Бемрод!
— Но моего восторга еще недостаточно, надо, чтобы и вы были в восторге.
Хозяин засмеялся.
— Чтобы и я был в восторге? — повторил он. — Но что значит для такого человека, как вы, одобрение или неодобрение такого жалкого невежды, как я?
— Много значит, дорогой мой хозяин, ведь я уже не раз имел возможность убедиться в справедливости ваших суждений.
— Господин Бемрод, позвольте напомнить вам вами же рассказанную занятную историю об одном знаменитом древнегреческом художнике и бедном афинском башмачнике: «Башмачник, не суди выше башмака!»
— Пусть так, дорогой мой хозяин, — согласился я. — Оставайтесь в тех пределах, которыми вы сами решили ограничить свой ум, но в этих пределах дайте мне совет.
Медник кивнул, словно говоря: «Ну, если вы так уж этого желаете, я слушаю». И он сел на стул.
— Дорогой мой хозяин, — обратился я к нему, — в проповеди, которую вы сейчас услышите, есть две стороны: ее содержание и ее форма.
— Сначала объясните мне, дорогой господин Бемрод, что они собой представляют: мне не хотелось бы высказывать о них свое мнение, толком в них не разобравшись.
— Это не сложно, дорогой мой хозяин, и наглядности ради я приведу сравнение, почерпнутое из вашего же ремесла: содержание — это медь, из которой вы делаете кастрюли; форма — это очертания сосуда, который вы делаете из меди.
— Понятно, — откликнулся медник. — Теперь, господин Бемрод, можно начинать, я слушаю.
Я стал читать, объясняя ему мой текст и показывая все лежащие в его основе находки. Затем я постарался сделать все возможное, чтобы он оценил в проповеди искусность и привлекательность ее формы.
Мой хозяин выслушал меня до конца, не проронив ни слова; правда, время от времени он почесывал себе ухо, а это означало, что его восхищение моей проповедью не являлось безоговорочным.