Михаил Кожемякин - Красная Валькирия
- Витайте, мосьпане! - дружелюбно поприветствовал он Прапорщика на польский манер, - Вижу, я со своими хлопами -молодцами - успел как раз вовремя.
- Благодарю, мосьпане! - с достоинством ответил Прапорщик, в своей бурной жизни научившийся скрывать удивление. - Не припомню эпической истории, когда подмога подошла бы более ко времени. От имени Российской императорской армии...
На красной физиономии Тадеуша отразилась несколько презрительная ухмылка:
- Оставьте церемонии, пан прапорщик! Надоела мне ваша "императорская"... Вы хороший человек и интересный литератор, было бы жалко, если бы пшекленты швабы угробили вас так просто, а я не дал бы вам шанса жить и писать дальше! Тем более, мы давно искали случая устроить крупную вылазку... Однако поторопитесь. Мои люди проводят вас к коням и дальше до безопасной переправы. Мне еще выводить все отдялы... отряды, пока швабы не опомнились и не подтянули силы. Прощайте!
- Позвольте еще минуту, мосьпане. Я не настолько наивен, чтобы не понять, что вы нам не друг, а всего лишь враг нашим врагам. Предположу, что вы ратуете за возрождение польского государства...
- Так есть! Не только польского, а вернее - новой свободной Речи Посполитой, Николай Степанович. Впрочем, как говорят у вас, москалей, "на худой конец" нас устроит и Польша. А здесь пусть будет дружественная нам Латвия, рядом - Литва.
- Жаль, что судьба не отвела нам больше времени. Было бы полезно побеседовать с вами, пан... Поручусь, что ваше имя - не Тадеуш!
"Тадеуш" картинным жестом расправил пушистые усы, приосанился и в его коренастой статной фигуре появилась даже некоторая монументальность, как у бронзовых статуй королей и магнатов в Варшаве.
- Я майор Твардовский, честь имею. Делегат Польской организации войсковой в здешних краях.
- С Богом, пан майор. От сердца желаю вам удачи.
Они крепко пожали друг другу руки. В молчании смотрели на них гусары и партизаны. Прапорщик вдруг почувствовал: произошло удивительное - то, что не в силах был объяснить даже он, искусный мастер плетения словесной вязи.
- Ведь ваше имя - Ежи Твардовский?! Не хотите ли вы сказать...
- А разве здешние селянки не рассказывали вам баек о том, как старый лис пан Ежи обманул смерть? - засмеялся поляк. Только на Прапорщика вдруг повеяло потусторонним холодом.
- Я слышал другое: Ежи Твардовский умел видеть в грядущем, - заметил он. - Это правда?
- Как сказать. Умел. До некоторой степени.
- Тогда, быть может, хоть он скажет, чем закончится эта несчастная война для моей страны.
Твардовский оскалился, и в его желтых, словно у хищной птицы, глазах мелькнуло недоброе.
- Не надо уметь видеть грядущее, чтобы сказать: для вашей страны война не закончится ничем хорошим. Как вы понимаете, меня это нисколько не огорчает. Я сожалею о другом, только не знаю, пожелаете ли вы слушать...
- Отчего же? Выкладывайте! Я не боюсь пророчеств.
- Вы сами этого хотели, Николай Степанович. Для вас роковой будет не война, а женщина. Не та, которую вы считаете супругой: с ней вы скоро и без сожаления расстанетесь. Есть и другая, совсем юная, которая любит вас наивной и потому очень уязвимой любовью. Но в ней живет мощная сила, такая же, как и в вас... Нет, сильнее, чем в вас, - вы слишком устали!
- Лери... - вздохнул Прапорщик.
- Знаю, я все-таки прочитал имя на конверте. Пусть пан извинит меня великодушно! Вы с ней подходите друг-другу, как горилка к меду, вместе вы бы многое смогли... Никто никогда не слушал советов старого лиса Ежи Твардовского... Никто - никогда! - в голосе поляка проскользнуло позднее мучительное сожаление. - Вы расстанетесь с ней, и соединитесь с третьей. Личиком она прелестна, словно ангел в соборе Святого Роха в Варшаве. Но тогда вы погибнете!
- Если так, зачем же вы тогда выручили меня сегодня, мосьпане?
- Вы должны еще кое-что успеть, Николай Степанович. У вас осталось несколько времени.
- Неуместный и последний вопрос, пан Ежи... Сколько?!
- До самого смертного часа, Николай Степанович, ровно столько... И не минутой больше.
Петроград, декабрь 1916 года 2
Письма от Гафиза приходили все чаще и чаще, и Лариса торжествовала. Неужели ее любовь, золото и бирюза ее души, отчаянное желание быть с ним рядом - хотя бы и посредством переписки - каким-то совершенно невероятным образом одолели все то, что разделяло их, - войну, расстояние и даже его донжуанство?! Неужели ее ежевечерние молитвы и походы к Николаю Угоднику и даже, быть может, злые, полудетские слезы после того, памятного Вечера поэтов, стали той непреодолимой любовной силой, которая заставила его забыть обо всех своих остальных адресатках, кроме, наверное, Ахматовой? Ахматовой он, конечно, писал, но совсем не так, как ей, - теперь Лара была уверена в этом! Только ей он мог написать такие непоправимо прекрасные строки: "Я целые дни валялся в снегу, смотрел на звезды и, мысленно проводя между ними линии, рисовал себе Ваше лицо, смотрящее на меня с небес. Это восхитительное занятье, вы как-нибудь попробуйте".
Лариса пробовала: рисовала себе лицо Гафиза. Она плохо разбиралась в звездном небе, с детства путала названия звезд и созвездий и поэтому никогда бы не объяснила в письме на фронт, какие именно холодные небесные светила она соединила неровными, рвущимися линиями отчаянной тоски, чтобы нарисовать его лицо - высокий лоб, чуть косящие глаза, красиво очерченные губы... Но как передать серый цвет его глаз, сухость и жар губ, как нарисовать звездными линиями его улыбку? Для того, чтобы Гафизу было легче рисовать ее лицо, она отослала в письме свою фотокарточку. Они заговаривали разлуку - боролись с ней, как могли, - скудными, доморощенными средствами. Иногда Лариса чувствовала, что заговор против разлуки удался, иногда - что все впустую. В особенно тяжелые минуты Лариса ходила пересчитывать решетки Летнего сада - как это делали они с Гафизом в одну из счастливых встреч. Брусьев на ограде Летнего сада - много, очень много, но разлука была еще длиннее.
В одном из писем Гафиз попросил прислать ему книгу Прескотта о завоевании Мексики Кортесом. "И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность...", - писал Гафиз. Кого она должна была узнать в героине? Индианку Марину, Малинцин, любовницу Кортеса, которая предала собственный народ и обрекла его на унижения и гибель? Ту самую Марину, которая стирала с лица пот, слезы и кровь - свою и чужую, когда брела по Теночтитлану, разоренному солдатами Кортеса, и видела разбросанные среди пожарищ трупы детей и женщин, груды тел ацтекских воинов, которые не смогли защитить от проклятия судьбы ее родину?