Зиновий Давыдов - Беруны.
«Коня нам, бабка, поставить надо, место дай».
Старуха зажгла фонарь и конюшню ему показала. Солдат туда коня поставил и сена ему задал и назад пошел в квартиру.
«Ну, теперь, – говорит, – давай нам, бабка, ужинать».
«Ничего, – говорит, – у меня нету ужинать».
А служивый, не будь дурак, подошел к печке, снял заслонку и тащит оттуда гуся жареного. А потом, не будь дурак, кинулся он туда-сюда да к шкапчику, а там целая бутылища водки.
«Ну, теперь, – говорит, – садись, царский охотник Алексеевич, ужинать».
Заправились они как следует, и надо на покой. У бабки спрашивают, как бы, значит, на боковую, где бы им лечь.
«А где вам угодно», – говорит.
Солдат дверку в горницу приоткрыл, глянул в горницу, а там – батюшки! – по стопочкам все одежа, обужа – да вся окровавленная. Смекает служба, что дело нехорошее, и просит сена постлать под себя. И как шли в покой, приметили лесенку на вышку и на вышку взобрались и там себе сена подостлали. Алексеевич повалился, да как был притомившись, то зафырчал, заснул сразу, а солдату не спится, не фырчится ему: все в окошко с вышки поглядывает.
И вот пошел шум. Идут люди в дом, станичники, и старуха их спрашивает:
«Каково, – спрашивает, – вы ходили?»
«Ходили, – говорят, – да ничего не выходили».
А старуха им, что «у меня есть пойманных два барашка».
«А где они?» – спрашивают.
«На вышке, – говорит, – фырчат»
«Надо, – говорят, – их убрать».
Один говорит:
«Я пойду уберу».
И начали они ножи точить...
В это время в сенях что-то грохнуло. Тимофеич сразу оборвал рассказ, и все четверо так и присели на печи. Они замерли, прислушиваясь к шороху на дворе и к тому, как в груди колотится сердце.
– Ошкуй! – молвил Степан и соскочил с печи.
Нащупав в углу рогатину, Степан стал осторожно подходить с нею к двери и, подкравшись, сразу открыл её. Холодный воздух порвался в избу, а с ним вместе прорвались сквозь щели в сенях слабые полоски зимнего рассвета. Одно из бревен, которыми были заложены на ночь двери наружу, свалилось – само или, может быть, от чьего-то сильного толчка?
Степан постоял в сенях, поглядел сквозь щелку на двор и, вернувшись в избу, натянул сапоги. Остальные тоже оделись, и все вместе, захватив всё своё оружие и быстро разметав в сенях бревна, выбежали на улицу.
Здесь было тихо и пусто; редкие снежинки медленно реяли в сумерках бессильного рассвета, с кем-то как бы борясь, как бы ускользая от кого-то, кто насильно низвергал их на землю с чуть порозовевших уже на востоке, над губовиною, небес. Но видно было, что совсем недавно здесь побывал кто-то. Широкие следы шли вокруг всей избы и потом убегали к горе. Точно приходивший сюда ночью снял сапоги и бродил вокруг избы босиком, а потом, испугавшись чего-то, бросился отсюда наутек. Но то были не человечьи следы. Широкие медвежьи лапы были глубоко впечатаны в снег, а дверь была вся исцарапана медвежьими когтями. Голодный ошкуй бродил всю ночь вокруг избы и, нащупав место послабее, стал ломиться в дверь. Но дверь не подавалась, только бревно грохнуло в сенях и с шумом откатилось прочь. Испуганный зверь кинулся из ложбинки вон и затрусил к горе, вытянув шею и поджав свой шерстистый куцехвостый зад.
V. ЕДИНОБОРСТВО С БЕЛОЙ МЕДВЕДИЦЕЙ
Ошкуй любопытен, а голодный к тому же свиреп. Потершись однажды возле избы, потянув носом запахи сырой и вареной оленины, почуяв шедшее из незаметных щелей и трещин непрерывное струение человечьего тепла, ошкуй должен был вернуться снова, и, скорее всего, в ближайшую же ночь. Он мог вернуться не один. Несколько голодных медведей без труда разметут сени, вломятся в избу, и здесь сражение с ними, в густой темноте зимней ночи или даже при слабом свете горящих в печи дров, будет проиграно неминуемо...
Стоя на пороге, Тимофеич предавался своим тяжелым размышлениям, а Степан в это время успел обойти несколько раз вокруг избы и пробежаться по медвежьему следу к горе. Он вернулся обратно запыхавшись и сообщил, что в одном месте, у ступенчатого подножия горы, видел легкий пар, которым клубился розоватый в этом месте снег.
– Медведица залегла... Берлога медвежья!
– Да рано матике[27] в берлогу забираться! Чего ей там делать? – возразил Тимофеич.
– Сходим; возьмем на рогатину! Право слово... Оленины у нас – как кот наплакал: дошла ветчинка до лычка...
И Степан недолго думая снова побежал к горе, а за ним стали поторапливаться туда и остальные, прикрыв поплотнее дверь и приперев её бревнышком снаружи.
Мягкий снег лез Степану в сапоги, в рукава, за ворот, но он не чувствовал холодных струек, таявших на его разгоряченном теле. Опираясь на рогатину, как на палицу, он стремился вперед, к горе, борясь со снегом, нараставшим у него на сапогах огромными комьями и мешавшим его бегу, точно тяжелыми цепями был прикован Степан к литым каторжным ядрам. Когда он наконец снова добрался до места, где заметил медвежью берлогу, снег уже не был здесь так розов, а, скорее, пожелтел как будто за то короткое время, которое понадобилось Степану, чтобы сбегать к избе и вернуться сюда обратно. Но снег в этом месте курился по-прежнему паром, поднимавшимся вверх всего на какой-нибудь аршин. Степан стал поджидать товарищей, ползших вдалеке, как по свежевыстиранной скатерти мухи, и пока что принялся сбивать рогатиною снег, густо налипший у него на сапогах. Тимофеич и его спутники, казалось, вовсе не приближались к горе, но только узорили чего-то но белому снегу на скате ложбинки. А Степан был горяч, и ему не терпелось поднять медведицу из берлоги. Охотничья отвага каким-то особенным весельем распирала ему грудь и кружила голову, точно после крепкой браги. И он, сам не думая о том, что делает, ткнул рогатиной в желтый снег.
В ответ на эту неосторожную проделку забывшегося охотника, не пожелавшего дождаться необходимой подмоги, раздалось звериное шипение, и две когтистые лапы стали пробиваться наружу из-под дымившегося снега. Степан с пылающим лицом и сияющими глазами стоял с рогатиною в руках и вдруг царапнул отточенным острием по медвежьей ступне. Яростное, но приглушенное рычание выкатилось из-под земли, зарокотало, как колеса по бревенчатому мосту, и рассерженный зверь стал забрасывать Степана затверделыми комьями разметаемого снега. Медведице недолго пришлось возиться, чтобы выбраться на поверхность а стать лицом к лицу с обидчиком, невесть откуда взявшимся, невесть чего желавшим. Стоял сентябрь, и снегу над берлогой намело не так много. После нескольких могучих ударов по снежному своду своей опочивальни матерая матика, желтошерстая, с высунутым из приоткрытой пасти фиолетовым языком, стояла перед Степаном, в четырех от него шагах.