Иван Макаров - Рейд «Черного жука»
Наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, наипаче благодарим вас, что ты выручил меня енотами. Все шкуры довез я в наилучшем виде и в сохранности упаковал про черный день. Ждите от меня гостинец в отблагодарность за твою заботу, что не забываете вы как своего друга и бывшего ротного фершала, которого вы по моей товарищеской дружбе в кличке Царем прозвали.
А еще наинижайше прошу вас, если у тебя на охотничьем складу соберется партия соболей, то я по уведомленью наиспешно прикачу и тоже в убытке не оставлю, как на жалованьи вам наипаче не сладко.
Наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, опишу я вам свои новости.
По приезде от вас застал я у себя в селе уполномоченного по сплошным колхозам и хлебозаготовкам, коммуниста Оглоблина из села Олечье.
Понюхал, пошукал — слышу, «нажимают» на нашего брата, трудовика-крестьянина.
Не крестясь, не молясь, я вечерком заваливаюсь к уполномоченному.
— Здрасте-пожалста — такой-то и такой-то.
— Знаем, — говорит, — слышал про вас.
Парень молоденький вовсе. Но отменно наиопаснейши нынче молоденькие. Ну, в разговорец с ним. Вижу, парень не дурак.
Хорек парень. Ну да и мне не привыкать объезжать ихнего брата. Не в первый год болячка присучилась.
Я ему напрямик — бах — улыбочкой:
— Нажимать, — говорю, — прибыли на трудовое крестьянство?
— На трудовое — не ахти, на кулаков, — говорит, — да.
— На кулаков, — говорю, — непременнейше надо, некоторые без пользы для совецкого сплошного социализма безактивничают. Ну, а как, говорю, вы, как наисоображающий человек, ответите: что кобылу, которая наиохотнейше сама везет воз, следует кнутом стегать?
И что же вы думаете, Егорий Ксенофонович? Догадался. Наимгновеннейше догадался.
— Умный, — ответствует, — хозяин такую кобылу не бьет.
— Ну, а бьют дураки? — спрашиваю.
— Дураки бьют.
Тогда я прямым ходом ему:
— На сколько, — говорю, — вы мне посоветуете хлебозаготовки отвести?
— Две тысячи, — говорит.
— Пудов две тысячи? — спрашиваю.
— Нет — говорит, — вешать на килограммы будем твои пуды, на тонны.
— Многовато, — заявляю, — выдающе много. Ведь заметьте, что весь хлебец этот скупать надо. Своего — пудов сто.
— Много, можно надбавить еще, — с усмешечкой прибавляет тихонечко.
— Ну, а если кто упрется да не вывезет?
Опять уполномоченный в усмешечку:
— Так что ж с такими несознательными поделаешь. Не везет кобыла — погоняют ее. Не вывезет сам, так мы сами-то как-нибудь управимся. Мужик ты, — прибавляет он, — неглупый, смекай сам. Смекнул?
На хоря, на хоря наскочил. Жаден. На вот, накормишь такого. Поладили на двух тысячах.
Наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, как уж вам известно и как тебе я советовал, в наши дни никакого имущества не держи у себя дома. Наипаче не прячь и не зарывай. Комиссары в этом деле так набили себе руку, что от них уж не прихоронешь. На погостах в могилы зарывали хлеб, и тот наискорейше разнюхивали. Поэтому все, да и хлебец, и тот весь держу на стороне, даже не в своем селе. Снимаю я у бедняка, какого почесней, амбар, а нет, так построю ему — вот мол, годик полежит зерно у тебя, а там ты себе на избу амбар переделаешь. Самое наивернейшее дело. Наипаче бедняку при любой преданности совецкой власти, одначе детишек греть где-ни-на-есть приходится. А тут тебе изба новая, и на выделку посулено. А еще наиотменнейшее желание есть у бедняка — побыть рядом с богатством. Хоть, мол, чужим хлебом, а все-таки полон амбар. Пройдешь мимо, и помечтается бедняку, наисладчайше помечтается — «мой этот амбар, до потолка с моим зерном».
Да и веселей жить ему рядом с таким закромом: хоть, мол, и чужой, а с голоду все не сдохну. И на деле так оно и есть.
Придет иной — в ножки мне брякнется рыбкой, а ты и отсыпешь пудик ему.
Отвез я уполномоченному на ссыпной пункт тысячу восемьсот пудиков. Да все из другого села, в своем ни одного амбара не тронул. Наиопаснейше в своем, подследить хорек этот мог. Отвез и думаю: «Задержу-кось я на пробу двести пудов, как на это реагировать будет хорек?»
Просрочил денек. Гляжу, вызывает меня уж сам.
— Вывез все? — спрашивает.
— Две сотни не довез, — отвечаю. — Наизатруднительнейшее положение в деньгах, да и купить негде. Не отказываюсь, говорю, наипаче из-за такой мелочи. Но повремените денек. Третью ночь не сплю, из конца в конец катаюсь, взаймы собираю.
А он, хорек вонючий, опять тихонечко с усмешкой:
— Ну и что ж делать. Сочувствую. Денек обожду, да уж с мелочью, правда, не стоит возиться. Вези уж, кстати, еще восемьсот. Ровно тысяча будет. Да не опоздай, а то опять из-за мелочи возиться не стоит будет.
Глянул я на его усмешечку — ни спорить, ни ладиться не стал. Наипоспешнейше домой укатил. Ну, думаю, и хорек. Ну и хорек. Наиотменнейший гнус.
Чувствую — доказывает на меня кто-то. Перебрал всех по пальцам — кто бы это мог наиподлейше доказать на меня. Наиобстоятельнейше обмыслил — вроде и догадался. Не иначе, думаю, сосед мой, Демитрий Гусенков, который мне товар возит в лавочку со станции. А с тем Демитрием наилюбопытнейшее у меня осложнение произошло. Зимой на него две беды наизлейших упало. Перед самой масляной двое детишек сгорело. И еще как, объясню тебе наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, наипаче странно сгорели.
Выстроил он себе за лето хибарку-полуземлянку. Только все, почитай, своими руками сбил. По нужде и это дворец. Перекосил, понятно, все. Наиотменно дверь перекосил: так и перекоробило, что в мороз только пинком закрыть можно. Зато уж открыть того трудней. Пятку обобьешь, прежде чем откроешь. А тут потеплело. Наиизвестнейше, что набухла дверь. Сам-то Демитрий в этот день у меня возились с женой своей, картофель в подполе перебирали, посулил-то я им весь поврежденный отдать. А дома сынишка семилетний да девчурка пяти лет.
Вот ведь, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, где она, бесхозяйственная нерачительность этих захребетников, сказывается — печь затопили, а сами из дому вон. Хоть и рядом, на соседнем деле, а все же наибезумно оставлять домоседами детей. А все жадность — побольше вдвоем картофелю чужого набрать. И ведь на что польстились? На попорченный картофель наиглубочайше польстились.
У девочки и вспыхни сарпинковое платьишко. Мальчонок, ее братишка — Ленька, бросился было к двери, бился, бился, не открыть. Кричит, а с улицы, понятно, ни звука не слышно. Наиглубочайше засугробило за зиму всю Демитриеву палату. А на девчонке уж нижняя рубашонка занялася, волосенки. Мальчонок к ней. Принялся было расстегивать ее, ан у самого рубашонка вспыхнула.