Игорь Наживин - Степан Разин (Казаки)
Засверкали красным и золотым огнем сабли, и стрелецкий голова, весь в крови, рухнул на палубу.
– Здрастовай, батюшка наш, атаман вольнай!.. – закричали со всех сторон стрельцы и ярыжки. – Веди нас в огонь и в воду – куды хошь, за тобой идём!..
Степан махнул саблей другим стругам и указал им на остальные суда, и враз казачьи толпы залили богатый караван. Там прилаживали петлю на шее позеленевшего от ужаса приказчика Шорина, чистяка, похожего на скопца, который одеревеневшими, синими губами творил, путаясь, молитвы, там с криком рубили целовальников, ехавших при казенном хлебе, там жгли их огнём, пытая, где спрятана казна, а сам Степан, перебив одним ударом руку монаху-надзорщику, угрюмому рыжему устюжанину, велел троих работников монастырских – по-тогдашнему детёнышев – повесить на мачте. И через несколько мгновений длинные тела их, все розовые, уже содрогались последними судорогами над водой. На купеческих судах хозяев казаки то вешали по высоким мачтам, на которых весело вились разноцветные флажки, то просто, ограбив, сбрасывали их в розовую, подёрнутую лёгким парком воду. Розовые чайки мягко носились на своих острых крыльях вокруг смятенного каравана и тревожно кричали хриплыми голосами.
– Здесь что? – строго спросил Степан позеленевшего от ужаса приказного, губастого, с выпученными серыми глазами.
– Ссыльные… В Астрахань везли… – едва выговорил тот.
– Открывай!..
Грубые дощатые двери с визгом раскинулись. В лицо ударила нестерпимая вонь. Бритые, синие и бледные головы, клеймёные, исхудалые лица, грязные, вонючие тела, прикрытые всяким лохмотьем, переливчатый звон цепей…
– Все выходи!.. – крикнул Степан. – Нам ваши вины неведомы, – куды хотите, туды и идите… А ежели кому почище одеться охота, выбирай на судах, что по душе, и бери, никого не спрашивая…
– Батюшка… Отец… Дай Господи тебе много лет здравствовать… – загалдели ссыльные. – Пошли тебе Господи!.. Из могилы поднял…
И, недолго думая, они бросились терзать и избивать, кого не успели ещё убить казаки, и грабить животы.
– А этого, – указал казакам Степан на губастого, – раздевай донага…
– Батюшка, помилуй… – рухнулся тот в ноги. – Чем же повинен я? Смилуйся, отец!..
– Раздевай!..
В одну минуту он был раздет, – дрожащий, нелепый, безобразный, страшный и смешной в одно и то же время.
– А казна царская у тебя где? Сколько? Неси всю сюда…
Через несколько минут губастый, стыдясь своей наготы, уже стоял перед атаманом с потёртым кожаным кошелем в руках.
– Так. Эй, казаки!.. – засмеялся Степан. – Так вот, с кошелем, и отвезите его на берег, на песочек. И пущай там посиживает…
Губастый ничего не понимал и от смятения не мог выговорить ни слова. И струг быстро понёс его на луговую сторону. Казаки высадили приказного с его казной на песок и быстро вернулись на караван, который, беспорядочно крутясь, медленно наплывал на мыс, где виднелись запорожцы. И одно за другим тяжёлые суда тыкались в мокрый песок неглубокого тут дна.
– Чистый вот пеликан сидит… – смеялись казаки, все оглядываясь на голого приказного. – Вот солнышко повыше подымется, ничего, тепло будет…
– Всех ли лиходеев покончили? – кричал Степан с одного судна на другое.
– Всех, батюшка!.. – кричали с судов ярыжки и стрельцы. – Всех, Степан Тимофеевич…
– Слушай, ребята, все!.. – крикнул Степан. – Всем вам объявляю волю. Идите себе, куда хотите: и работный народ, и стрельцы, и колодники… Силой никого не принуждаю оставаться со мной, а кто хочет идти с нами, тот будет вольный казак. Я пришёл бить только бояр да богатеев, а с бедными и простыми людьми я готов, как брат, всем поделиться…
– Все идем за тобой!.. Все!.. Батюшка, орёл ты наш… – кричали со всех судов. – Все за тобой!..
Солнце ярко играло по широкой, взбудораженной, полной огней Волге. Казаки, стрельцы и ссыльные дуванили богатую добычу. Вдали на песчаной отмели растерянно сидел губастый приказный. На высоких мачтах тихо покачивались удавленники, чёрные и длинные. Москвитин Тренка Замарай ходил бледный, с большими глазами: нет, от такого унеси только, Господи!..
VIII. В Царицыне
Жребий был брошен, теперь ничего другого не оставалось, как продолжать…
Воеводой в Царицыне был о ту пору Андрей Унковский. Это был среднего роста, плотный и смуглый человек с живыми чёрными глазами и маленькой, уже седеющей бородкой, один из тех многочисленных тогда на Руси воевод, которые потрясали молодое царство Московское до самого основания лучше, чем все воры взятые вместе. Девизом Унковского раньше – перед Царицыном он княжил и володел в Старой Руссе – было: у себя на воеводстве я Бог и царь. В смысле «вымучивания» у населения денег он был изобретателен необычайно: так, он часто устраивал у себя пиры и звал всех своих подчинённых и богатых торговых. Так те за такую честь должны были подносить ему «поклонное», кто уклонялся от чести, за тем посылал он приставов и даже сажал в тюрьму, от которой надо было откупаться. По городу он ходил постоянно с толстым подогом и бил им всякого, кто подвёртывался под руку, приговаривая сердито: «Я воевода государев, Унковский… Всех исподтиха выведу, а на кого руку наложу, ему от меня света не видать и из тюрьмы не бывать…» Уже месяц спустя после его воцарения в Старой Руссе посадские люди били челом великому государю: «Будучи у нас воеводой, почал он нам, сиротам государевым, посадским людям, чинить тесноту и налогу большую и напрасные продажи и убытки. Бьёт он всех без вины и без сыску сажает в тюрьму для своей корысти, бьёт батогами до полусмерти, без дела и без вины». Его вызвали в Москву, но он толково поделился добычей с приказными и не только вышел сух из воды, но был назначен в Царицын, место весьма кормное.
Приехав сюда, он собрал своих подчинённых и посадских людей покрупнее и сказал им небольшую речь, в которой он всячески хулил управление своего предшественника и заявлял, что теперь всё пойдет уж по-новому, по-хорошему. Но никто не верил ему ни в едином слове: это же говорил и его предшественник, и предшественник предшественника, – таков уж у всех воевод обычай на Руси установился… Он и здесь повёл было прежнюю политику свою, но очень скоро осёкся: под влиянием близости вольных казаков здесь население иногда умело и огрызаться. Воевода тона сбавил, но всё же с неукротимым нравом своим справиться не мог и часто срывался. Взятки он тоже скоро отменил начисто: у него все просители должны были только класть кто что может к иконам – Богу на свечку…
Но ещё неукротимее был нрав супруги его, Пелагеи Мироновны, что было тем более досадно, что она обладала всеми телесными совершенствами: собою была дородна – по крайности, есть за что подержаться, говорили знатоки, – черноброва, рот имела сердечком, а носик – пипочкой. А посередине подбородка её была родинка, от которой у всякого прямо в глазах темнело. Но её язык к воеводе был языком василиска, и с самого первого дня между супругами началось такое не-любье, что воеводе иногда небо в овчинку казалось. Он был много старше её, а – по её словам – рыло у него было, что у твоего цыгана. И он пил горькую чашу ежедневно, а когда уж сил не хватало, писал на жену челобитные и то сажал её в холодную на цепь, то в крапиву в подполье, а она вслух сладострастно мечтала, как изведёт она его каким-то зелием.
В воеводских хоромах шёл обычный смертный бой: Пелагея Мироновна, в нарядном летнике и кике, раскрасневшаяся, с ухватом в руке, дерзко наступала на воеводу, а тот ловко парировал удары ухвата стольцом, то есть табуретом. И старая нянька боярыни, Степанида, с подозрительно красным носиком и слезящимися глазками, ахала в раскрытую дверь:
– Боярыня… матушка… До чего разгасилась!.. Господи…
От злости, что никак она ухватом своего воеводу не достанет, боярыня вдруг сорвала с себя убрус и кику и с бешенством швырнула её в «цыганскую морду». Это было страшным позором не только для неё самой, но и для воеводы: видеть простоволосую бабу почиталось в те времена чрезвычайно оскорбительным. Воевода швырнул свой щит и, получив удар ухватом в спину, торопливо выскочил в сени, а затем, поотдышавшись, спустился на двор и прошел в Приказную избу.
Сенька, молодой, ещё невёрстанный подьячий, с глупыми соломенными вихрами над веснушчатым лицом, задумался над приходорасходной книгой по кабацкому делу: большая путаница была в приходе!.. И он, склонив голову набок, усердно вывел по странице прихода: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей…» И, склонив на другую сторону вихрастую голову свою, он залюбовался своим почерком.
Хлопнула дверь, вошёл грозный воевода. Сенька быстро спрятал свои каллиграфические упражнения под какой-то грамотой и низко поклонился воеводе. Тот едва мотнул ему головой и прошёл в свою комнату, где на столе уже ждали его заготовленные приказными всякие бумаги. Воевода, уже вполне овладевший собой и наслаждающийся чувством безопасности, погрузился в просмотр их, а прочитав, подписывал внизу: «Чтена. В столп». Одна бумага, о помещике Волкодавове, который придерживал немало беглых мужичишек, – это было чрезвычайно выгодно, так как за беглых, конечно, подати не платились, – остановила его внимание особенно: в ней чувствовалась возможность получить «Богу на свечи», и даже на очень многие свечи. И потому воевода отложил её в сторону…