Александр Дюма - Анж Питу
— Вот они, — сказал мэр.
Теперь аббат побагровел.
— Эти мошенники! — возопил он. — Эти бандиты!
Мэр был человек добродушный и еще не обзаведшийся стойкими политическими симпатиями; он старался ублажить и тех и этих. Он не хотел ссориться ни с Господом Богом, ни с национальной гвардией.
На инвективы аббата Фортье мэр ответил громким смехом и благодаря этому сумел овладеть положением.
— Вы только послушайте, как аббат Фортье честит арамонскую национальную гвардию! — обратился он к Питу и его спутникам.
— Это оттого, что господин аббат Фортье знает нас с детства и до сих пор считает детьми, — отвечал Питу с меланхолической усмешкой.
— Но эти дети стали взрослыми, — глухо продолжил Манике, протягивая к аббату изувеченную руку.
— И эти взрослые — сущие змеи! — раздраженно воскликнул аббат.
— А змеи кусают тех, кто их бьет, — подал голос сержант Клод.
Мэр расслышал в этих угрозах предвестие грядущей революции.
Аббат разглядел в них грядущее мученичество.
— В конце концов, что вам нужно от меня? — спросил он.
— Нужно, чтобы вы отдали часть хранящегося у вас оружия, — отвечал мэр, желавший примирить враждующие стороны.
— Это оружие принадлежит не мне, — сказал аббат.
— Кому же оно принадлежит?
— Оно принадлежит монсеньеру герцогу Орлеанскому.
— Пусть так, господин аббат, — возразил Питу, — но это не имеет значения.
— Как не имеет значения? — изумился аббат.
— Ни малейшего; мы все равно должны забрать у вас это оружие.
— Я обо всем напишу господину герцогу, — с достоинством произнес аббат.
— Господин аббат забывает, — негромко сказал мэр, — что это будет лишь бесполезная отсрочка. Моньсеньер наверняка прикажет выдать патриотам не только ружья своих врагов-англичан, но и пушки своего предка Людовика XIV.
Это неопровержимая истина больно уязвила аббата.
Он прошептал:
— Circumdedisti me hostibus meis[50].
— Да, господин аббат, — ответил Питу, — вы правы, но мы враги вам только в политике; мы ненавидим в вас только дурного патриота.
— Болван! Бессмысленный и опасный болван! — воскликнул аббат Фортье, которого гнев вдохновил на пламенную речь. — Кто из нас лучший патриот — я, желающий сохранить оружие у себя ради того, чтобы поддерживать мир в моем отечестве, или ты, требующий его у меня ради того, чтобы развязать в отечестве гражданскую войну и посеять рознь между людьми? Кто из нас лучший сын — я, приветствующий нашу общую мать оливковой ветвью, или ты, разыскивающий штык, чтобы вонзить его ей в сердце?
Мэр отвернулся, чтобы скрыть волнение, успев при этом легким кивком показать аббату, что одобряет его речь.
Помощник мэра, новый Тарквиний, тростью сшибал лепестки с цветов.
Анж растерялся.
Его подчиненные, заметив это, нахмурились.
Не потерял спокойствия лишь юный спартанец Себастьен.
Он подошел к Питу и спросил:
— О чем, собственно, речь?
Питу в двух словах объяснил ему положение дел.
— Приказ подписан? — осведомился юный Жильбер.
— Военным министром и генералом Лафайетом, а написан рукою твоего отца.
— В таком случае, — гордо воскликнул мальчик, — почему его не выполняют?
В его расширившихся зрачках, раздувающихся ноздрях, непреклонном взгляде выказывал себя властительный дух его предков.
Аббат услышал слова, сорвавшиеся с уст юноши; он вздрогнул и опустил голову.
— Три поколения врагов против нас! — прошептал он.
— Что ж, господин аббат, — сказал мэр, — придется подчиниться!
Аббат отступил на шаг назад, сжимая в руке ключи, которые, по старой монастырской привычке, вешал на пояс.
— Нет! Тысячу раз нет! — воскликнул он. — Оружие принадлежит не мне, и я буду ждать приказа моего повелителя.
— О господин аббат! — укоризненно произнес мэр, не в силах на сей раз скрыть своего неодобрения.
— Это мятеж, — сказал священнику Себастьен, — берегитесь, господин аббат.
— Tu quoque![51] — прошептал аббат Фортье, в подражание Цезарю закрывая лицо сутаной.
— Ничего, ничего, господин аббат, не тревожьтесь, — утешил священника Питу, — это оружие будет пущено в ход для блага родины.
— Молчи, Иуда! — отвечал аббат. — Если ты предал своего старого учителя, что помешает тебе предать родину?
Питу, чья совесть была нечиста, нахмурился. Он и сам чувствовал, что повел себя не как великодушный герой, а как ловкий чиновник.
Но, потупившись, он увидел подле себя своих подчиненных, которые, казалось, стыдились его слабости.
Питу понял, что если он не примет мер, то навсегда лишится уважения сограждан.
Гордость вернула ему силы.
Подняв голову, он сказал:
— Господин аббат, как бы ни был я предан моему старому учителю, я не оставлю эти оскорбительные слова без комментария.
— Так ты, значит, занялся комментариями? — воскликнул аббат, надеясь сбить Питу с толку своими насмешками.
— Да, господин аббат, я занялся комментариями, и вы скоро убедитесь, что комментарии мои верны, — отвечал Питу. — Вы называете меня предателем, потому что я требую у вас именем правительства то оружие, которое вы отказались выдать мне по доброй воле, когда я просил его с оливковой ветвью в руках. Что ж, господин аббат, я предпочитаю прослыть человеком, предавшим своего учителя, чем таким человеком, который заодно с учителем помогает контрреволюции. Да здравствует отечество! К оружию! К оружию!
Мэр кивнул Питу с тем же одобрительным видом, с каким вначале кивал аббату, и сказал:
— Отлично сказано! Просто превосходно!
В самом деле, речь Питу произвела исключительное действие: аббат лишился дара речи, а остальные слушатели преисполнились боевого духа.
Мэр потихоньку удалился, знаком приказав своему помощнику остаться.
Помощник был бы рад последовать примеру начальника, но отсутствие обоих отцов города не могло бы остаться незамеченным.
Поэтому вместе с секретарем суда помощник мэра последовал за жандармами и тремя национальными гвардейцами к музею, все входы и выходы которого Питу, «вскормленный в серале», знал с детства.
Себастьен, гибкий, как юный лев, бросился за патриотами.
Остальные ученики, вконец растерявшись, не знали, что и думать.
Что же до самого аббата, то он, отперев дверь музея, рухнул на первый попавшийся стул, вне себя от гнева и стыда.
Очутившись наконец в музее, помощники Питу ощутили острое желание прибрать к рукам все его содержимое, но командующий национальной гвардией Арамона, объятый благородной робостью, остановил их.