Валерий Елманов - Последний Рюрикович
А посему при расставании по морщинистой щеке старика пробежала скупая слеза. Чуял он, что не свидится больше с милым ему сердцу мальчуганом. Да и Ивашке при виде его слез взгрустнулось. Как мог утешил он Пахома и рад был бы, чтобы обоз не спешил выезжать, поскольку сил вовсе отказаться от поездки не было.
Сами судите, каково мальчугану в восемь годков оказаться за четырьмя стенами. Хотя ему тоже вскорости дело нашлось. Приставили Ивашку оказывать посильную помощь седому монаху Пафнутию, который во всем монастыре считался первейшим начетником и имел в книжное хранилище невозбранный доступ. А там… Ох, сколь много там до поры до времени скрывалось дивного.
Ивашка на первых порах чуть ли не ночевал в этом хранилище, благо, что даже настоятель, особенно после небольшой проверки, доказавшей, что сей младень и впрямь может резво честь по впервые открытой книге, смотрел на это сквозь пальцы. Правда, свитки, покрытые седой пылью, которая на иных лежала веками, ему читать с непривычки было в тяжкий труд. Однако любопытство, аки вода, что неустанно точит камень, все превозмогло, и ко времени отъезда Ивашке удалось прочесть много чего любопытного. Пафнутий же, видя такое старание, лишь скупо улыбался в седую бороду, а его глаза, выцветшие от времени, казалось, бережно ласкали и гладили Ивашку, поощряя мальчика к дальнейшим подвигам.
Скуп на похвалу был старец, но и он открылся мальцу всей душой в своих многоглагольных рассужденьях. Как он державное строение Руси понимает, чем оно от прочих стран отлично и прочие свои сокровенные мысли успел изложить. Они, конечно, были мудреные, а иные из-за младости Ивашкиных лет оказались и вовсе ему недоступными…
Порой старик забывал, что даже ведь и не юнец перед ним стоит, а дитя годами, но рассуждал здраво и мысли так умело подкреплял вескими доводами, что Ивашка, хотя порой не разумел и десятой части сказанного, сердцем чуял, что прав старец, во многом прав, если не во всем. Уж очень старательно вкладывал Пафнутий душу в свои пояснения. А как иначе, если старец говорил все это, не только крепко обмыслив, но и выстрадав, через свое больное сердце пропустив, – и мудрые суждения, и веские доводы в их оборону.
К тому ж пусть и не понимал Ивашка многого, но жадно, будто сухая губка воду, все впитывал в себя, дабы после обдумать и уловить суть, дойти до сердцевины.
Память детская – самая лучшая, и там, в ее недрах, откладывается все, словно дрова впрок, которые запасает на зиму мужик, чтобы в студеные морозы, когда явится в них нужда, затопить печку да согреть дом. Одно только рассужденье старого монаха Ивашка вмиг понял и запомнил, да и то лишь потому, что в нем монах правдивыми да гордыми словами возвеличил самого мальчика:
– Главней же всего на земле русский народ, Ивашка. Ибо царь правит, бояре – советчики его, воины охраняют, купцы торгуют, а не будь пахаря – и их никого не стало бы. Некем править, некого охранять. Да и сами воины тоже из народа идут. Цени, Ивашка, кем бы ты ни стал в своей жизни, русского хлебопашца, ибо он Русь кормит. Кто знает, какой расклад господь бог тебе уготовил, какая планида тебе светит, но станешь ли ты в зените лет купцом, стрельцом, али боярином знаменитым, али монахом, помни, отрок, в чем русская сила.
– А как же отец Феофилакт на днях мужика бил жучиной здоровой?
Задумался Пафнутий, но потом нашелся:
– То он в пустой горячности. Ныне же сердцем отошел и уже третий день, великий пост на себя наложив, из кельи не выходит. Поклоны бьет и грех свой замаливает.
Правда, тут старец слегка погрешил против истины, ибо отец Феофилакт на самом деле постился не потому, что постоянно употреблял в дело свою мощную длань и мужику из сельца, приписанному к монастырю, чуть не свернул скулу в гневе за скудость даров, а просто монаха застукал настоятель, благочестивый отец Феодор, тезка царя, здравствующего ныне, за превеликим бражничаньем да дерзким раз-глагол ьствованьем о женской плоти.
Но, нимало не смутясь и посчитав сие святой ложью, коя идет во спасение юной души, Пафнутий продолжил:
– Отсель первейшее правило для себя возьми: наперед крепко думай, а уж опосля согласно ей твори дело, дабы не пришлось каяться в тяжких грехах. Ибо сперва было слово, а потом – дело. Тако и в святом Евангелии заповедано.
– А ежели я так завсегда делать стану, то на бога буду похож? – наивно спросил Ивашка.
Пафнутий даже подскочил от такого богохульства и, несмотря на кроткий нрав, наделил любознательного мальчишку увесистым щелчком по лбу. Впрочем, он тут же с покаянным видом перекрестился и, вздохнув, прошептал:
– Господи, прости мя грешного и тако же отрока сего неразумного, ибо дитя он и не ведает, что уста его глаголют. По наивности сие размышление, а не по гордыне греховной. – А потом опять принялся учить, запасясь терпением: – Такого и помышлять не смей – грех тяжкий. Токмо всей жизнью своей, аки снег чистой, и молитвами усердными заслужить мы в состоянии царствие небесное. А удостоится его токмо тот человечишко, у коего в душе паче устремлений суетных и мирских, аки огнь небесный, две любви сиять будут: к многострадальной нашей родине-матушке да к родителям своим, кои тебе весь мир божий подарили. – Тут у старика, толковавшего вкривь и вкось святое писание, но зато от сердца, даже слеза пролилась, и он будто сам краешком глаза заглянул в то царствие небесное, кое непременно должен заслужить сей светло-русый мальчонка, пытливо ловящий каждое его слово.
– А как же так, дедуня? – Ивашку вдруг сомнение прошибло. – Ведь из родителев я одну матушку и помню, а книги гласят, что жена… – тут он нахмурился, вспоминая, и, просияв, нараспев продолжил: – …сеть прельщения человеком, покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, цвет дьявола. Выходит так, что ежели я матушку люблю, значит, меня черти в ад утащат? – Замолкнув, он поднял на Пафнутия свои большие детские глаза и грустно добавил:
– Токмо я ее все равно любить буду. Пусть тащат.
От этих слов у старого монаха сердце в груди сжалось.
– И правильно, Иванушка, – вложив в свой хриплый голос всю нежность, на какую был способен, ласково ответил он. – А то, что чел ты мне, вовсе не про твою матушку писалось.
– А про кого? – поинтересовался Ивашка, и перед его глазами всплыло нежное веснушчатое личико Полюшки.
Он зажумрил глаза, а открыв их через миг, увидел перед собой только старого Пафнутия. Полюшка исчезла.
Тогда он прошептал про себя еле слышно: «И ее любить завсегда буду. Пущай тащат».
Между тем монах, медленно выдавливая из себя каждое слово, будто оно комом стояло в груди, честно пытался ответить на Ивашкин вопрос.