Михаил Рапов - Зори над Русью
— Бей ордынцев!
Мурза, выхватив саблю, пятился с крыльца:
— Меня в колодки? Ордынцев бить?!
Не задержи Володю Дмитрий, спознался бы он с татарской саблей.
Митрополит шагнул за мурзой, тесня его вниз, говорил спокойно, но страшно:
— Поберегись, мурза, вложи саблю в ножны, не то в самом деле в колодки забью… Ну, то–то же. Уноси ноги, пока цел, да разбойничать на Руси зарекись — как бы худо не было!
Глядя вслед татарам, Дмитрий сказал:
— И что, владыко, ты их отпустил? Забить бы мурзу в колодки.
— Нельзя, Митя. — Митрополит погладил кудрявую вихрастую голову мальчугана. — Кто его знает, царя–то? Как бы Навруз на такое дело взглянул? Ворон ворону око не выклюнет.
Только в полях под Москвой мурза немного опамятовался, поехал шагом.
Кто–то из татар, призвав на помощь Аллаха, решился спросить мурзу:
— Куда же теперь поедем?
Ахмед поднял голову, ответил негромко, печально:
— Путь остался один — в Крым, к генуэзцам, в Каффу. [65]
ГЛАВА ВТОРАЯ.
1. РАССВЕТ
Семка проснулся от холода. Утро. На лесной прогалине белеет туман. Из–за густого осинника виден краешек огромного красного солнца. Парень поднялся со мха потихоньку, чтоб не разбудить Настю. Пошел в лес.
Благодать–то какая! Посмотришь на землю против солнца — трава стоит, жемчужная от росы, и блеска в ней мало, зато паутинка, сетью растянутая меж сосен, самоцветами унизана.
Пока собирал хворост, вроде легко на душе было, а вернулся на поляну, запалил костер, дымной струей заволокло сердце. Глядел на Настю, думал: «Печаль ты моя, я ли тебя не люблю, головы своей за тебя не жалел, а ты… Не иначе околдовал татарин девку, напустил порчу. Как новую напасть избыть, на черный морок с мечом не пойдешь!»
Не заметил, что Настя проснулась; когда шевельнулась она, поднял голову, пытливо заглянул в тихие, глубокие озера ее печальных очей. Потемнела их прозрачная лазурь, тишина стала обманчива, и ждешь тревожно — поднимется из синей бездны неведомое, холодным плёсом [66] сверкнет.
Неведомое! Когда–то думал, что все мысли Настины изведал, а ныне… Гадай о них по потаенному блеску очей, жди беды. Вот и сейчас прозрачные искры дрожат у нее на камышинках ресниц. Кабы искры эти только лесной росой были!..
И опять спор, и опять то же.
— Лада моя, доколе мучить меня будешь? Неужто вправду в монастырь от меня уйдешь? Невмоготу мне это.
Долго, долго смотрела она на Семена, — вот ведь, кажется, близкий, родной, а по–прежнему не прижмешься к парню: ужасом зимним изошла душа, и Семкиных ласк ей не надо. Страшно! Вдруг он мурзу напомнит. Скинула плащ, подхватила упавшую косу.
— Не мучь меня, Сема. Нет у меня никого, кроме тебя, только и к тебе пути мне заказаны, для такой одна дорога — в черницы, грех замаливать.
— Да где он, грех–то? Мурза грешил, а ты виновата? Настенька! — хотел обнять. Настя рванулась прочь, спасаясь от сомнений своих, полоснула парня по сердцу:
— Небось попрекнешь потом, что порченую в жены взял…
И ушла, приминая моховые кочки. Семка глядел ей вслед: пошла к ручью — умыться… не оглянулась даже. Туман! Туман!
Лесам скоро конец, по всем приметам, жилье людское близко, надо бы помаленьку выбираться из дебрей, да неведомо: ушел мурза в Орду аль нет?
Но хлебушко на исходе, каждую крошку беречь приходится, не выйти нельзя.
А потом куда?
Настя в монастырь, а ему, Семке, и идти некуда.
Дрогнули под утренним ветром листья осин, розоватые космы тумана шевельнулись, поползли, цепляясь за ветви, обволокли Семку, стали студеной, беспросветной, белесой мглой… И опять тишь в лесу, только птицы щебетать начинают.
Вдруг сучок треснул. В ельнике мелькнула серая тень.
Волк?!
Настя хотела крикнуть, позвать Семку, но промолчала: обрадуется парень, невесть что подумает, почто ему сердце зря бередить — стояла, затаясь, и только тут разглядела, что это не лютый зверь [67] лесной, а просто бездомный пес вышел на поляну и сел недалеко от костра.
За шелестом осин едва разобрала Настя негромкую речь Семена:
— Что, пес, чаю, голоден ты? Эк брюхо у тебя подвело.
Парень вынул из–за пазухи ломоть хлеба, взвесил на руке, подумал, отломил половину, швырнул псу; тот испуганно бросился в сторону, потом понял, кинулся обратно к хлебу, жадно проглотив кусок, растерянно повел носом по пустому месту, взглянул на Семку, вильнув хвостом, доверчиво подошел к нему.
Настя глядела из–за сосны. Ей ли Семена не знать, а таким никогда его не видывала.
«Вот он каков, с бродячим псом последним куском поделился, пожалел, да и сам он какой–то понурый, жалкий».
— Эх, псина, видать, солоно тебе пришлось, и драный, и голодный, — тихо говорил Семка, — ишь и репей прошлогодний в шерсти у тебя запутался, а у меня в сердце горе репьем сидит. — Смолк, гладил собаку, вздохнул: — Вот покинет меня Настя, я таким же бездомным бродягой стану. — Обнял пса за шею, ткнулся лицом в косматую шерсть.
Что–то давно потерянное, теплое, девичье шевельнулось в груди у Насти, бросилась к Семену, только и смогла вымолвить:
— Сема, милый, прости!
— Настя!
Взглянул ей в глаза — прежние! Привлек Настю к себе, поцелуями осушил ей глаза, целовал дрожащие губы, тяжелые кольца снова упавшей косы.
По–старому, по–доброму смеялась Настя, но вдруг будто опомнилась, сказала строго:
— Отпусти меня. Доброй женой тебе буду, а пока отпусти.
Семен послушно откинулся, пристально посмотрел на Настю, потом взглянул на пса, сидевшего рядом.
— Друг, ведь это ты мне Настю вернул! — И вдруг, ухватив удивленного пса за уши, притянул к себе и крепко поцеловал в холодный, мокрый нос.
2. В СТЕПЯХ ОРДЫНСКИХ
Наконец–то над головой не серый войлок московских туч, а высокий, промытый дождями, синий–синий шатер родного неба. Под ним степи лежат ковром зеленеющим.
Тагай не стал дожидаться мурзы — пока старый пес скачет в Москву да обратно, можно поспеть в Орду. Оболгать посла перед ханом дело страшное, но… Кульна поверит, и неизвестно еще, кому удача будет — мурзе или сотнику: пути Аллаха неисповедимы, а плетку Ахмед–мурзы Тагай не забыл. Когда же в первых кочевьях узнали татары, что Кульны нет в живых, еще больше обрадовался Тагай. Весть о новом хане арканом упала на шею Кульниного посла, осталось затянуть петлю. Добыв свежих коней, Тагай спешил в Сарай–Берке.