Юлиан Семенов - Экспансия — I
Штирлиц рассеянно заметил:
— Я слыхал, что генерал Власов и те, кто был с ним, считали ненужным и вредным для России какое бы то ни было общение с миром...
— А — с Германией? Какой он никакой был дурень, а общения с Германией не отвергал! Наоборот, русские и пруссаки — родня по крови...
— Это как? — удивился Штирлиц.
— Так очень просто! — обрадовался Артахов. — Зрите в корень! Русы и Прусы! Корень-то один!
— Я вам столько общих корней найду, — вздохнул Штирлиц, — что не возрадуетесь... Не по крови близки наши пруссаки с русскими, но совершенно по иным субстанциям. И прежде всего потому, что в России и Германии очень долго правила казна, все шло сверху, от императора, живой жизни навязывалась вздорная воля дворцового фантазера, который не понимал дела, верил только тем, кто его окружал, а всякую самостоятельность низов считал покушением на его власть... Это нас роднило, доктор, а не корни...
— Погодите, но ведь то, что вы изволили заметить, смахивает на марксизм...
— Ну и что? Он же существует. Гегеля помните? «Все разумное действительно и все действительное разумно».
Артахов сокрушенно покачал головой:
— Вот уж воистину поражение отбрасывает нацию в объятия всепозволяющего либерализма!
— Если либерализм способствует мысли — я, увы, за либерализм. Несчастным немцам сейчас надо серьезнейшим образом думать о своем будущем, поскольку, как выяснилось, теория, выдвинутая Гитлером вместо Старого завета, абсолютно несостоятельна и кончилась тем, что мы с вами оказались на задворках: вы со своими корнями, а я с идеей богом избранной расы...
— Да, — удивленно протянул Артахов, — у нас в Южной Америке так немцы не говорят...
— А как они там говорят?
— Да уж не так, — повторил Артахов и, в свою очередь, обсмотрел лицо Штирлица совершенно особенным, холодным и отстраняющим взглядом.
Штирлиц кивнул ему, отошел к книжным шкафам, углубился в изучение библиотеки; говорить с Гонсалесом о чем бы то ни было до того, как он кончит свою работу, бесполезно; прирожденный разведчик, он легче всего получал надежную информацию именно на такого рода встречах, где собирались люди одного круга, понимавшие друг друга с полуслова; их объединяла общность интересов; в условиях франкистского государства своей задачей они видели противостояние левым тенденциям, которые ежедневно и ежечасно росли благодаря неуклюжему и трусливому удержанию захваченной фалангистами власти, которое базировалось на убеждении, что если не замечать проблем, которые стали для всех очевидными, то, значит, их и нет: существует лишь то, что обозначено печатным словом, все остальное — химера.
...Штирлиц видел в стеклах книжных шкафов все, что происходило в зале, — кто с кем говорил, что говорил и как слушал; все это закладывалось в таинственные отсеки памяти, чтобы в нужный момент сработала информация, необходимая для моментального принятия того или иного решения.
Он заметил, как один из гостей мазанул его спину взглядом, а потом стремительно поднял глаза и встретился с глазами Штирлица в стекле шкафа; ты стареешь, сказал себе Штирлиц; первый симптом старости — утрата быстроты реакции на слово, жест или взгляд; надо узнать у Гонсалеса, кто этот человек; слишком молод и чересчур красиво одет, вполне может быть осведомителем; на «одежку» в этом обществе мало кто обращает внимания, людей здесь ценят по количеству принадлежащей им земли и связям; проиграв темп-бери качеством, усмешливо подумал Штирлиц; глаз с красавца не спускал, заставив того отвернуться: именно преследующий заинтересован в том, чтобы его не заметил тот, кого он преследует.
Лишь после того, как красавец продолжил беседу с седым стариком, на лацкане пиджака которого торчала маленькая, сделанная из эмалированного металла колодка высшего франкистского ордена, Штирлиц скрипуче открыл дверцу шкафа, заметил, как на него обернулись, удовлетворенно подумал, что добился именно того, чего добивался, и достал с полки французскую книгу в прекрасном сафьяновом переплете.
...В самые трудные моменты жизни Штирлица спасала книга. Всю жизнь он был благодарен отцу за то, как тот научил его читать; мальчиком уже он приучился растворяться в книге, становясь участником действа; он слушал и видел разговоры героев, думал вместе с ними и засыпал счастливым, зная, что завтра ему предстоит встреча с новыми друзьями, которые, как и он, должны отдохнуть: герои книг тоже устают, ибо они не только вбирают в себя мыслящие взгляды миллионов глаз, но и отдают себя этим читающим миллионам, — таинственно устроен мир, познавать его еще и познавать...
...Он пролистал страницы книги и сразу же услышал говор Парижа; боже ты мой, как прекрасен язык Франции, не зря Пушкин ощущал его, как родной, а ведь радостное восприятие чужой красоты доступно лишь самым талантливым, которые наделены не только умом, но и обостренным чувствованием, которое никогда не отталкивает чужое только потому, что оно чужое, пусть даже и прекрасное...
Он пробежал строки книги, посвященной празднествам человечества; нет, сказал он себе, нельзя пробегать; если за тобой смотрят, будет заметна фальшь; ты должен не торопясь прочитать страницу; всякая напряженность — неестественна, а все неестественное — подозрительно.
«Чисто русские празднества, — начал вбирающе читать Штирлиц, — эпохи язычества, были совершаемы в честь Даж-Бога, то есть Солнца, Волоса, покровителя скота, и Перуна, Распорядителя Грома и Молнии. Наиболее красочными были праздники в честь Даж-Бога, которого славяне считали истинным организатором жизни на земле. Славяне считали, что у Даж-Бога есть злейший враг, Бог Тьмы и Холода; борьба между ними постоянна и выражается Зимним и Летним Солнцестоянием; Смерть Даж-Бога в декабре предполагает его Рождение летом, девятого июня. Христианство Рима, добившись многого, если не всего, тем не менее не смогло победить культа языческих празднеств, — так они были прекрасны. Римляне и греки, начиная с семнадцатого ноября по пятое января, славили бога Дионисия в дни, именовавшиеся Брумалии; на смену им шли Сатурналии, в честь Сатурна, которые кончались двадцать третьего декабря; затем, по первое января, отмечались Воты, а с первого по пятое января начинались Календы. Если в праздник Брумалии по улицам эллинских и римских городов ходили ряженые, то Сатурналии отмечались битвами гладиаторов, закланиями, пиршествами; праздник Воты отмечался вознесением молитв, а январские Календы были порою веселья, ибо чем радостнее празднуешь эти дни, тем удачнее будет весь следующий год; именно тогда и родилась традиция подарков: хозяева домов приветствовали юношей, приходивших к ним с поздравлениями, и выносили им дары; по ночам начинались гадания — все, предсказанное в дни Календ, неминуемо сбудется.