Алексей Иванов - Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Никто, наверное, и не думал, что монахов надо выручать, — просто в пылу боя невмоготу было остановиться на ползамахе, когда враг вдруг развернулся и побежал в другую сторону. Такая битва могла завершиться только тогда, когда свалится последний вогул или последний чердынец. Чердынцы перелетали стену, прыгали с трехсаженной высоты, падали среди мертвецов, вскакивали и мчались вслед за вогулами. И невозможно было их задержать, образумить. Никому уже не было дела до того, что выйти в поле означало — погибнуть, ведь в поле вогулов не одолеть. Но даже видя этот гибельный бросок своей рати за врагом, Михаил не думал о гибели. Наоборот, ему казалось, что это — знамение победы, что теперь уж точно никому не взять, не сломить Чердынь. И он понимал, что какая-то причина этой радости победы должна все же быть, и, наверное, уже есть, но пришлось даже трижды оглянуться, чтобы осознать увиденное: за дальним частоколом и дальними башнями во всю ширь Колвы разметнулись струги, ладьи, барки, лодки, плоты с распущенными парусами и растопыренными веслами.
— Русь! Русь пришла!.. — закричал Михаил.
Струги и плоты выползали на отмели. С них сыпались воины с алыми, вырезанными каплей щитами, в брызгах бежали по мелководью. Два оврага под боками острога — Чердынка и Прямица — вдруг загудели, затрясли космами уремы и, ожив, как пересохшие источники, выбросили наверх, в поле, две струи русского войска.
Пламя и колокольный звон наискось выметнулись из монастыря в небо, и в отблеске этого взрыва на кривых улочках порушенного посада смешались все рати — вогульская, чердынская, русская. Все заметалось, задергалось, заискрилось, развалилось на куски, как в сказке. Михаил одним прыжком очутился на земле, другим — на валу, третьим — уже за частоколом. В монастырь, в монастырь, скорее туда, где в дыму вставало клином яркое пламя, где была Тиче.
— Тиче!.. — кричал Михаил, надсаживаясь.
Вогулы словно провалились сквозь землю. Нигде их не было, а были вокруг только свои, только русские, бегущие, как и он, орущие, размахивающие мечами. Михаил, расшвыривая встречных, пробился сквозь узкий проезд воротной башенки в монастырь, и тотчас над ним во весь рост взметнулся огромный Иоанно-Богословский собор. Он горел.
Когда-то изваянный Калиной в образе ламии в снегах, он и сейчас был жив нечеловеческим духом: отшатнулась в сторону остроглавая звонница, будто обожженная, и высоко, грозно чернели купола в короне пламени. Пылающие доски кровли, срываясь, плыли и кружились в небе над толпой, раскатывающейся от пожара кто куда.
— Тиче! — кричал Михаил.
— Княгиня! Там княгиня! — вторили ему чьи-то голоса.
И Михаил ничего уже не понимал. Все смешалось в его разуме — времена, города, люди. Горел Усть-Вым, горела Чердынь, горели деревянные соборы, и в зареве, в вихре огня, русский воин Полюд с двумя детишками на руках рвался сквозь пожар к спасению.
— Она там, князь! — хватая Михаила за плечи и разворачивая лицом к собору, кричал Калина и махал рукой: — Туда! Скорее!
Вслед за Калиной Михаил поскакал вверх по ступенькам крыльца, ворвался в трапезную, полную дыма. На полу в обломках столов ползали задыхающиеся люди, что укрылись в соборе от вогулов. Дверь в молельную была закрыта и заперта изнутри на засов. Михаил и Калина, не сговариваясь, ухватили длинную скамью и как тараном ударили ею в окованные створки, выбив их вместе с петлями, засовом и щепою косяка. Нестерпимый зной дохнул из молельной, как из пасти Ящера, и Калина, взвыв, отскочил, заслоняясь руками. Вход зиял и пылал, словно зев печи. Но на князя жар будто не подействовал.
Широко раскрыв глаза, Михаил шагнул за порог.
Она была здесь — стояла под образами, прижимая к груди сына, глядела вверх на горящий иконостас и не оборачивалась на Михаила, словно молилась. А весь храм был освещен пожаром, и по всем стенам, как вода, стремительно струился ввысь прозрачный огонь и сливался над головой в прожженной дыре «неба» в немыслимо-яркий водоворот солнца. В потоке пламени оживали иконы, и какие-то святые вдруг начинали бесовски корчиться, плясать и таять, как восковые, а другие страшно чернели, чернели и исчезали в пустоте, где еще чуть-чуть, еще мгновение, отсвечивали угли их яростных глаз.
Тиче была нагая, и смоляные ее кудри взметнулись над плечами, как крылья ворона. От дикого зноя тряпками провисали оклады образов, но ни Тиче, ни младенец не кричали, словно зачарованные, словно перед князем была сама бестелесная Богоматерь-Умиление.
— Тиче! — позвал Михаил. — Тиче! Вернись!..
Она медленно оглянулась на него, разворачиваясь, и Михаил увидел, что она смеется — беззвучно смеется, откидывая голову, а по телу ее, по рукам, по бедрам ползет янтарный пот, точно смола по идолу, точно лампадное масло. А ребенок спал, прислонившись виском к ее щеке и обхватив ее ручонками за шею.
— Тиче! Не покидай меня!.. — просил князь.
Черты ее лица, ее тела задрожали, словно отражение в воде. Она отняла младенца от груди и опустила, прижав к животу. Она будто плавилась, как свеча, оплывала, искажалась, и наконец Михаил понял: нет, не Богородица, а золотая Сорни-Най с дитем во чреве, сияя, стоит перед ним и долго, безмятежно, страшно улыбается ему, закрыв глаза.
Целое облако непроглядно-блистающих алых искр поднялось и заклубилось вокруг Золотой Бабы, и она начала опускаться — то ли прогорел пол, то ли земля поглощала в свои недра ламию, то ли дьяволицу низвергало в пекло. Тугой завиток огня вихрем окрутил князя, сжигая волосы и бороду, и вышвырнул сквозь разбитый дверной проем. Калина подхватил его и поволок на улицу, бессмысленно и потрясенно бормоча:
— Вот и все, Мишаня… Все, все…
И уже из ворот проезжей башенки монастыря они увидели, как гора собора начала ломаться, грузно покосилась набок, точно от удара под дых, и со склонившихся шей начали срываться и падать, разбиваясь на площади, огненные клубки куполов.
И потом еще что-то было, голоса, люди, лица, плечи, руки, брони, смех, слезы, Матвей, тревожно и опасливо вглядывающийся в отца, воевода Андрей Мишнёв, обнимавший Михаила и что-то рассказывавший, блестя в хохоте зубами, — но перед глазами князя было только медленное превращение Тиче в Сорни-Най и высокий стог огня на месте храма.
Михаил очнулся глубокой ночью. Оказывается, он не спал, не терял сознания — он жил, и ходил, и говорил, но на самом деле он ничего не видел, ничего не слышал, ничего не понимал, хотя никто этого и не заметил. Он стоял посреди пустой улочки посада. Посад ожил. В темноте в окошках полуразвалившихся домишек светили лучины; во дворах пылали костры, вокруг которых сидели люди. Их было много, они бражничали, пели, радовались избавлению, горевали о погибших. Их жизнь продолжалась, а его, Михаила, будто остановилась — не оборвалась, не кончилась, а непостижимо замерла на месте, будто луна посреди ясного дня. Михаил стоял посреди пустой улицы один, совершенно один, и хотя вокруг по домам и дворам были сотни людей, он внезапно ощутил такое страшное одиночество, какого не знал никогда.