Рафаил Зотов - Рассказы о походах 1812-го и 1813-го годов, прапорщика санктпетербургского ополчения
Наконец прибыл я в Вильну, — и явился к Коменданту со свидетельством от своего Полковника. Комендант покачал головою. «Лечиться здесь!» сказал он, неудачная мысль! Здесь все еще заражено пребыванием Французов, — и люди и дома. В госпиталь я вас не помещу, — там мрут сотнями от госпитальной Лихорадки. У жителей вряд ли вы найдете хороший присмотр и радушие. Все они на нас что-то косятся, а втихомолку и больше рады сделать.» Я отвечал Коменданту, что желал бы быть помещен у кого-нибудь из незначащих обывателей, у которого скромностью и самыми умеренными требованиями постараюсь не возбуждать мстительности. «Хорошо! Я вас пошлю в Петербургский форштат, там смирнее. Но все-таки берегитесь и будьте осторожны. При малейшем признаке каких-нибудь замыслов, уведомьте меня в ту, же минуту.» — Я откланялся — и поехал в новое свое жилище. Оно было за городом, почти в средине Петербургского форштата на правой руке. Домик чистенький, светленький, предупреждал меня в пользу хозяина, потому что наружная чистота очень выгодная рекомендация для душевных качеств обитателей. Хозяин встретил, и меня, и мой квартирный билет — очень хладнокровно. Не чему ж впрочем было и радоваться. Особенной комнаты мне не дали, а расположился я в общей большой зале и на вопросы хозяина о моих требованиях на стол и питье, отвечал, что я вовсе не взыскателен и буду тоже самое есть и пить, что у него за столом будут подавать. Ответ мой несколько разгладил его лоб. Осмотревшись хорошенько, и не надоедая никому своими расспросами, увидел я, что хозяин мой купец, незначительного состояния. Он был вдов, имел двух дочерей — и не более двух дней как освободился от нескольких Русских постояльцев. Мудрено ли, что появление нового жильца ничуть его не обрадовало. Он был пасмурен и неговорлив, — но не оказывал однако никаких признаков явного недоброжелательства, — при конце же обеда, даже стал со мною заговаривать. Будучи сам от природы не словоохотлив, я не распространялся вдаль — и политические наши суждения оканчивались очень скромными: да, и нет! За то с дочерьми его я гораздо скорее познакомился. Известно, что с сотворения мира между постояльцами — Офицерами и хозяйскими дочерьми всегда существует какая-то врожденная симпатия. Легче всего она развивается с Польками, усовершенствуется с Француженками, а приводится к окончанию с милыми Немочками. К сожалению я был по этой части самый неопытный Офицер во всей Русской Армии, и верно Стыдливее и боязливее всех моих походных хозяек, который по военно-походной логике, всегда составляют принадлежность квартирующих Офицеров. Я узнал однако же тотчас, что старшую дочь зовут Барбою, (Варвара), а меньшую Юзефою. Старшая была красивее, веселее, смелее, а может быть и опытнее. Меньшая застенчива, боязлива, рябовата и задумчива. 17-ти летний офицер, покрытый множеством ран, довольно интересное существо для девушки, — и потому обе взглядывали на меня довольно умильно. Сначала я отпускал им также нежные взгляды, крошечные вздохи, выбирал в уме своем, к которой обратить свою привязанность — и решился — на меньшую. Многие может быть расхохочутся при этом выборе, — но как быть! Юзефа больше сходствовала с моим характером, — тогда как живость и веселость старшей меня изумляли и пугали. Барбара скоро заметила мое предпочтение, — но вместо того, чтоб этим обидеться, огорчиться, она начала помогать мне, подшучивать над моею робостью и бранить сестру за её молчаливость. — Отец всегда спал после обеда и в это время мы оставались в зале моем одни. Часы летели быстро, весело. Но… bonny soit qui mal ypense, — да не оскорбится ни чье скромное воображение этими часами! я был тут настоящим Молчалиным с Софиею. «Как думаешь, чем заняты?…. «Он руку к сердцу жмет, из глубины души вздохнет — ни слова вольного!…» Не знаю, довольны ли были внутренне мои собеседницы, что судьба послала, им такого робкого и неопытного обожателя: помню, что они поминутно смеялись между собою, — перешептывались, — но самолюбие не допускало сознаваться, чтоб это было на мой счет, а несносная застенчивость уверяла, что иначе и поступать нельзя. Конечно 17-ти летнее воображение рисовало мне часто гораздо приятнейшие картины я в уме своем вел предлинные разговоры, отпускал страстные тирады и доводил слушательниц до сознания во всепобедимой моей любезности, — но когда дело доходило, чтоб все эти умные фразы и восторги повторить материальным образом, то какой-то страх стеснял мою грудь; я откладывал до другого дня — и все оставалось по прежнему.
Назначение квартиры в Форштате, было мне очень полезно, потому что в городе свирепствовала в это время госпитальная лихорадка, перешедшая из больниц в частные дома. До 15 т. Французов остались в Вильне при отступлении. Большая часть погибла от неизлечимых болезней, коими заразила и жителей. Всякий день возами отправляли умиравших за город, чтоб похоронить в отдалении.
Болезнь моя не имела никаких последствий, неделю отдыха и хорошей пищи поправили меня почти заново. Но на этот раз я уже не рвался, не торопился в Армию. От того ли, что тогдашние военные действия не имели ничего привлекательного, или от того, что морозы расхолодили мою юношескую пылкость, — но я рассудил пожить тут сколько можно долее. Может быть Юзефа была тоже одною из побудительных причин этого желания, — тем более, что мы оба неприметно становились смелее и разговорчивее.
Хотя разумеется никому не было до того дела, выздоровел ли такой-то Прапорщик, или нет? но я по долгу совести явился к Коменданту и объяв ему, что чувствую себя совсем почти здоровым, просил дозволения пробыть еще с неделю в Вильне. Он без труда согласился, спросил: доволен ли я моим хозяином? (о хозяйках он не спрашивал, приказал быть осторожным в обхождении с жителями — и я воротился к Барбе и Юзефе с довольным сердцем и умильной рожей.
Вскоре наскучила мне однако затворническая жизнь. Я пустился бегать по городу, осматривать здания, заведения, окрестности и начал отыскивать знакомых. В военное время всегда их найдешь, и с ними начал я уже изредка изменять моей Юзефе, отлучаясь иногда на целый день. — Подобные прогулки недолго однако же продолжались; я было дорого за них заплатил. Комендант был прав. Навещая моих знакомых живших в городе, я никогда не обращал внимания на физиономии их хозяев. Товарищи мои вовсе не имели моего порока: — робости и застенчивости — и хозяева их частехонько косились на нас самым значительным образом. Но Русскому — все трын-трава. Мы над ними подшучивали, задирали их, приставали к их женам и дочерям — и в подобном расположении духа часто в один вечер переходили несколько домов от знакомого к знакомому. Однажды вечером, (ночь была очень темна, а освещение Виленских улиц нельзя было похвалить), приветствовали нас на улице несколькими выстрелами кто и откуда — этого нельзя было различить, — но темнота, мешавшая нам видеть и догнать наших неприятелей, верно и им не позволила метко выстрелить: никто из нас, и ранен не был. Мы, разумеется, обнажили сабли, сомкнулись — и скорым шагом пустились к ближней гауптвахте. Тут дали нам конвой — и мы мирно разошлись по домам. На другое утро надобно было явиться к Коменданту и донести ему обо всем. Но как подобные случаи были тогда не в редкость, доказательств же никаких не было, — то дело и кончилось, — а вместе с тем прекратились — и мои вечерние прогулки. Я рассудил, что гораздо здоровее и выгоднее быть робким с Юзефою, нежели храбриться против ночных выстрелов.