Михаил Щукин - Ямщина
Теперь металась, не находя себе места, просыпалась на исходе ночи и сразу вставала на молитву.
— И ныне и присно и во веки веков. Аминь.
Отбила последний поклон и легко поднялась, по-молодому выпрямив спину. Поправила низко повязанный черный платок и вышла из светелки — новый день нарождался, и надо было браться за вожжи большого хозяйства. Держали Зулины двенадцать ездовых лошадей, десять дойных коров, имели свою пашню, гоняли ямщину, а еще уступали в нижней избе две комнаты для проезжих. И за всем догляд нужен.
Первым делом Устинья Климовна разбудила своих трех снох. (Младшенький Митенька еще в парнях ходил.) Каждой дала наказ — какую работу делать. И хотя снохи сами знали, где им руки прикладывать, все равно почтительно слушали, согласно кивали — порядок такой. А дом, как известно, на порядке держится и на строгости.
Загудел огонь в двух больших печах, запахло квашней, которая поднялась вовремя, захлопали двери, забрякал подойник, и на дворе, почуяв хозяйку, нетерпеливо замычали коровы.
Дом ожил.
С квашней управлялась Глафира, старшая сноха, жена Ивана. Бабенка была с норовом, но воли ей Устинья Климовна пока не давала — молодая еще. Так и говорила: молода пока, девка. «Девке» под сорок подкатывало, своих ребятишек пятеро, а все равно — молода. У печки, у жаркого пламени, Глафира раскраснелась, а пока хлеба выкатала, то и вспотела. Круглое лицо мелким бисером обметало. Дух перевести некогда. А Устинья Климовна тут как тут подоспела с наказом:
— Хлеб-то в печку посадишь, муки после просей. Если ребята подъедут, блинов сразу напекем. Главно, чтоб мука готова стояла.
Господи, с хлебами управиться не успела, а свекровь муку на блины сеять заставляет. Что теперь, наполовину разорваться? Осерчала Глафира, неудовольствие нечаянно сорвалось с языка:
— Вы, маменька, вечно торопитесь, как настегана. Вот приедут, тогда и насеем. А невтерпеж — сами сито берите.
Устинья Климовна, услышав такие слова, выструнилась, поджала и без того узкие, бесцветные губы. В темном платке, в домотканой поневе, тоже темного цвета, стала она сразу суровой и неприступной. Мать-игуменья, да и только. Глянула из-под платка на сноху — от такой поглядки лучину зажигать можно! — кротко согласилась:
— Ну дак ладно. Иван Авдеич приедет, так и передам ему, как ты сказывала.
Повернулась и прямехоньким ходом к себе в светелку.
Руками, в тесте измазанными, Глафира схватилась за голову. «Ой, горюшко мне, чего ж я брякнула!» Подхватилась и бегом, следом за свекровью, в светелку. Бухнулась там на колени и заголосила:
— Маменька родименька, прости меня, дуру небитую, от глупости сказала! Никогда больше перечить не буду, только не передавай слова мои Ивану Авдеичу, он ить меня зашибет зараз! Ой, пожалей меня, маменька!
По-настоящему, взаправду голосила Глафира, потому как доподлинно знала: за поперешное слово, сказанное маменьке, наказанье в зулинском доме неминуемо.
Устинья Климовна сидела на жесткой своей лежанке, сложив на коленях руки, смотрела, не размыкая узких, поджатых губ, поверх снохи, в стену.
Глафира голосила, не утихая.
— Будет базлать-то, — соизволила, наконец, разомкнуть губы Устинья Климовна. — Всю деревню подымешь. Ступай, хлеб скоро в печку садить. И сито достань мне.
— Да како сито, како сито, маменька, сама я мучку просею! — пуще прежнего заголосила Глафира, угадывая, что гроза миновала.
— Сказала тебе — достань. Заодно в кладовке лари проверю, за вами недогляди — по миру пустите. Иди, иди…
Оставшись одна, Устинья Климовна долго сидела, не шелохнувшись, будто уснула. Прикрыв глаза, думала она про сыновей, про снох, про внуков — двенадцать их у нее. Думала и просила Бога, чтобы наставил их всех на путь истинный, не дал бы им сотворить что-нибудь непотребное. Еще желала она, чтобы после смерти ее зулинский дом не распался, чтобы сыновья и снохи никогда между собой не ругались, чтобы все труды, на которые она жизнь положила, не ушли прахом, а, наоборот, приумножились.
Какие еще могут быть думы у матери?
Но додумать их до конца не дали.
Дверь в светелку открылась, и Глафира, виновато помаргивая, позвала:
— Маменька, а маменька! Новость у нас — Митенька приехал!
— Слава Господи!
Поднялась с лежанки и заторопилась в нижнюю избу. По пути досадовала: «А муку так и не просеяла, вертихвостка!»
13
Пухлые щеки Митеньки, настеганные морозным ветром, еще горели крутым румянцем. На жиденькой парнишечьей бороденке, курчаво опушившей подбородок, блестели капли от растаявшего снега. Нос курнос, уши, похожие на пельмени, торчали на оттопырку. Прямо надо сказать — не шибко картинный красавец. Но столько у него было в лице приветливости и добродушия, что не хочешь, а засмотришься. Устинья Климовна глаз не отводила. Даже про блины забыла. А Митенька уплетал, не глядя, все, что перед ним на стол ставили, смахивал пот с курнопелистого носа и между делом успевал рассказывать:
— Добро, маменька, доехали. Тракт укатали, хоть на боку катись. Кони, правда, приморились, да не беда… Седни в Шадре будут, а меня Иван Авдеич вперед послал, чтобы Дюжеву доложить. Я на кошевке, быстро. В Шадре седок подвернулся, к Дюжеву тоже, по торговой надобности. Я его в нижнюю избу отвел, покормить бы с дороги…
— Покормим, покормим… — подала голос Зинаида, младшая сноха, жена Павла. — Я уж самовар ему отнесла.
— Все ли здоровы? Сами когда явятся? — спрашивала Устинья Климовна, но больше уже для порядка, как заведено, потому что душа ее успокоилась: стороной напасть пронесло, вот и ладно.
— К вечеру явятся. Живы-здоровы, маменька, чего и тебе желают. Кланяться велели.
Митенька наелся, чаю попил и осоловел — подремать бы. Ан нет. После, после — жизнь впереди долгая, будет время вылежаться. Выскочил из-за стола, шапку на голову, шубу в руки, побежал, но вспомнил про гостинцы племянникам и племянницам. Надо же — из ума выскочило. Вытянул мешок из-под лавки, развязал завязки, вывалил на стол фигурные пряники. Чего только не настряпали из сладкого теста гораздые на выдумку томские пекари: тут тебе и медведь, и лошади, и лиса с большущим хвостом… — всякой твари по паре. Проснутся ребятишки — вот радости будет.
А они легки на помине. Самый главный раностав, Гаврюшка, слез с полатей, помигал заспанными глазами, поддернул порточки и забыл, по какому важному делу он на улицу собирался. Затопал от восторга босыми ногами по полу, заверещал:
— Митенька пиехал! Митенька пиехал!
Посыпались, как горох, с полатей. Кричат, визжат. Митеньку обступили, пряники расхватали, требуют, чтобы сказку рассказывал. Митенька хохочет, щекочет их, а они еще больше наддают гаму. Глафира, Зинаида и Пелагея, средняя сноха, жена Федора, улыбаются, глядят со стороны и не строжатся. Как тут построжишься, если вся ребятня без памяти любит своего дяденьку. Устинья Климовна и та суровость ослабила. Так, по привычке, шумнула: