Евдокия Ростопчина - Палаццо Форли
Остановясь перед рамою, вмещавшею этот чудный портрет, Ашиль вздрогнул, повернулся к маркезине Пиэррине и устремил на нее пронзительный и изумленный взор.
— Я вижу, что вас так удивило, — сказала Пиэррина, улыбаясь, — вас поразило сходство, давно уже замеченное в нашем семействе?..
— Сходство, маркезина?.. Но тут более чем одно сходство: я вижу вас самих, — это вы, только в стародавнем костюме вашей прабабушки… не так ли?
— Нет, синьор Ашиль, вы ошибаетесь: — это не я: а та самая Джиневра Строцци, которой грустную биографию вы слышали сейчас от падрэ Джироламо: я только похожа на нее — вот и все!
И в самом деле, по странному и еще не объясненному отношению отдаленных предков к самым позднейшим их потомкам, которым они, минуя несколько поколений, передают иногда не только черты свои и отличительные приметы, но даже физические недостатки, маркиза Джиневра оживала в своей праправнучке. Сходство обеих было разительно и находилось не только в чертах, но и в выражении лица, в отпечатке на нем душевных свойств той и другой. Только вместо темно-синих, таинственно-непроницаемых глаз Джиневры, — у Пиэррины были черные, бархатисто-влажные глаза, обещавшие целую поэму любви и счастья.
Долго смотрел молодой француз на портрет Джиневры, долго восхищался ее возвышенной красотой и благородными прелестями. Каждое слово, удачно сказанное им в похвалу давно опочившей маркизы, относилось льстиво и вкрадчиво к цзетущей и полной жизни маркезине. Пиэррина слегка краснела, слушая Ашиля, но оскорбляться она не имела права: ведь он говорил о ее прародительнице!..
Они пошли далее, их остановил Луиджи, представленный еще ребенком, но уже мрачным и смелым; в лице его уже проявлялась та необузданность и страстность, которые потом погубили его. Другого изображения после него не уцелело, или не сохранилось; семейство не хотело удержать между прочими лицами галереи это лицо, которое могли бы узнать старожилы, знавшие его под чужим именем и в постыдном звании бродяги но чтобы не нарушить хронологического порядка родовых начальников дома Форли, Луиджи занял свое место как ребенок, в том виде, который не напоминал никакого предосудительного для него воспоминания.
Маркиз Агостино являлся опять напудренным и в народном французском кафтане, но несколько старее, чем в пастельном портрете, и с выражением более степенным и даже задумчивым.
Падрэ досказал его историю.
Блестящий гость французского двора и товарищ вельмож: и принцев крови, он не выехал вовремя из волновавшейся и колеблемой Франции; революция застала его в Версале: он был захвачен, объявлен подозрительным, посажен в Люксембургскую тюрьму и уже помещен на смертоубийственных списках Фукьэ-Тинвиля и Робеспьера, когда случай спас его от смерти.
Этот случай был романтический, причем нередкий в ту беспорядочную пору всеобщих переворотов и особенно применимый к такому ловкому, красивому и легко увлекаемому юноше: в него влюбилась дочь одного из тюремных сторожей. Принося пищу итальянскому пленнику или смотря на него из своей подкровельной комнаты, Жоржетта всегда заставала его любующимся женским портретом в золотом медальоне; по вечерам он пел звучным и приятным голосом, иногда по-французски, чаще на своем родном языке; но как сладостны и восхитительны ни были итальянские кантилены и канцонетты, дочь тюремщика сердилась, когда пленник выбирал их предпочтительно перед ариями и романсами тогдашнего французского мадригального произведения; ей хотелось не только прислушиваться к чарующей мелодии, но и понимать слова песен. Обыкновенно такие слова говорят о любви: Жоржетта догадывалась, что все нежные и пламенные выражения, выходившие так страстно из уст заключенного, должны были относиться к даме его мыслей, к предмету его любви, к оригиналу драгоценного медальона. Она мечтала и раздумывала об этой незнакомке, старалась представить ее себе, угадать — любит ли она своего вздыхателя, зачем или кем с ним разлучена?.. Нет ничего опаснее для неопытного девичьего сердца, как пример чужой любви, как близость с человеком, занятым другою: он является всегда молодому воображению героем неизвестного, или — что еще хуже и заманчивее — предугадываемого романа. Размышляя о нем, девушка сначала сочувствует, потом сама увлекается, завидует любимой женщине, полагает себя на ее месте — и влюбляется без ума и без памяти, сама того не подозревая. Так случалось и с дочерью тюремщика: она сама не сознавала своей любви; доколе отец не приказал ей однажды вечером снести к итальянскому маркизу лишнюю бутылку хорошего вина, говоря, что бедному молодому человеку недолго пить его на белом свете… Сердце Жоржетты было поражено неожиданным ударом: в тот же вечер она бросилась в ноги маркизу, призналась ему в своей любви, объявила о предстоящей опасности и упросила бежать, Агостино согласился; ему казалось нисколько не нужным и вовсе неблагоразумным гибнуть в чужой земле; кроме того, он с самого заключения своего не знал ничего о любимой им женщине и надеялся на свободе узнать об ее участи. Жоржетта стала приискивать средства к избавлению и побегу.
У нее был двоюродный брат, служивший прежде в мушкетерах королевы, а потом причтенный насильно к парижской национальной гвардии; у него, всеми неправдами, была выманена шинель и шляпа, — и в один темный вечер переряженный маркиз Форли вышел благополучию из Люксембургской тюрьмы в сопровождении Жоржетты, которой после такого содействия, к бегству пленника, заключенного Комитетом Общественной Безопасности, нельзя уже было оставаться при тюрьме, Сначала оба они скрывались в самом отдаленном предместье; потом Агостино удалось через Жоржетту отыскать кое-кого из друзей своих, избегнувших общей участи: они помогли ему собрать достаточную сумму, и маркиз, все-таки в сопровождении своей избавительницы, выбрался из Парижз в наряде Савояра, с ручными сурками и гитарою за плечом. Так обходили беглецы все ярмарки и сельские сборища, предстоявшие им по пути, и от предместья до предместья, из деревеньки в сельцо, добирались медленно, но безопасно до границы. Маркизу, благодаря его итальянскому происхождению, легко было прикинуться Савояром, а Жоржетта плясала с сурками и припевала:
«J'ai quitte les montagnes
Ou jadis je naquis;
Pour courir les campagnes
Et aller a Paris,
Montrant partout ma marmotte,
Ma marmotte en vie;
Donnez quelque chose ajavotte
Pour sa marmotte en vie!..»[22]
Это была знаменитая ария из тогдашней оперы, вошедшей в большую моду в последние годы до революции, в то странное время, когда и двор, и знать, и тогдашнее общество страстно полюбили идиллии, пастушество, сельские нравы и картины из быта простолюдинов; когда лились слезы над Жан-Жаковыми героинями: когда королева играла Бабету, а граф д'Артоа Коплена, между тем как мрачная туча собиралась над небом Франции.