Нина Соротокина - Кладоискатели
Богатые боярские подворья стояли рядом с убогими хижинами, за ними церкви, потом голые деревья с лохматыми вороньими гнездами. Рядом виднелся след недавнего пожарища, разбросанные по земле бревна и остатки кровли, и опять шла нарядная улица, и множество народу толпилось на ней. И никто не боялся носить русскую одежду, осмелели после смерти Петра: гладкие и из пестряди[4] длинные сарафаны-шушуны, кофты-шугаи[5], обозначивающие могучие талии, на ногах поршни[6]. Матвей обрадовался, что помнит все эти названия, и подумал вдруг, как много во всех этих русских одеждах буквы «ш», которая скорее шепчет, а не шипит.
Одежды шепчут, а люди орут как оглашенные, продавцы норовят обмануть покупателей, а те продавца. Нагловатая бабенка в немецком платье и епанче, отороченной мехом, держала во рту колечко с бирюзой – знак ее низкой профессии. Она поймала взгляд Матвея, лихо, словно шелуху, выплюнула колечко в кулак и захохотала, закинув голову. Матвей невольно рассмеялся в ответ, но пришпорил коня. Такие уличные знакомства хороши в Париже, но не в Москве, потом от этой беспутницы не отвяжешься.
Встреча с продажной красавицей настроила его на бесшабашный лад. А почему бы не завернуть в приличный трактир, не выпить в честь приезда в древнюю столицу? Он уже повернул лошадь в ближайший проулок, как вдруг взгляд его приковал вышедший из ворот мужчина в черном, великолепно сидящем камзоле, черной шляпе с пером и черных туфлях со стразовыми пряжками. Все это Матвей охватил в мгновенье. Три шага понадобилось мужчине, чтобы дойти до кареты. «Француз! На этот счет двух мнений быть не может!» – ликующе воскликнул Матвей про себя и остолбенел: да это же Шамбер!
«Окстись! – прикрикнул на себя Матвей. – Что делать Шамберу в Москве?» Утро в лесу под Варшавой вспомнилось во всех подробностях, и липкие от крови руки, и битые бутылки (с тех пор пить не может!), и запрокинутое лицо мертвого Сюрвиля. Но это еще не повод, чтобы он в каждом мужчине, одетом в черное, видел Шамбера! Он, бедняга, наверное, в плену, а может быть, тоже убит.
Меж тем дверца захлопнулась, и карета легко тронулась с места. И все-таки стоит заглянуть в лицо этому господину. Матвей погнался за каретой, легко ее догнал, но увидел, что окна занавешены веселенькими голубенькими шторками. Нет, это смешно и глупо – колотить в дверцу. Она откроется, и он увидит совершенно незнакомого человека… Это уже совсем ни в какие ворота и против этикета.
Матвей остался стоять на месте, глядя на удаляющийся задок кареты. Все, вот уже и за угол завернула. Ничего не произошло. Просто он разволновался, увидев хорошо одетого человека, которому, сразу видно, камзол кроили во французских мастерских. И грустно стало… Матвей понял, что огромное пространство, отделяющее его от Парижа, перегороженное границами с их запретами, исчерченное дорогами, было не просто округлым боком земного шара. Этот ландшафт разделил его жизнь на прошлое и будущее, придав ей элемент необратимости. Никогда не: вернется к нему беззаботность и беспечность французского бытия, никогда…
Он сам не заметил, как повернул лошадь к южным воротам Китай-города и выехал к Москве-реке. На мостках бабы там и сям полоскали белье, мужик в одних портах тянул небольшую сеть, что-то она у него не шла, и он злобно ругался. Вдруг бабы заголосили разом, засмеялись. Одна бросилась бежать, прижимая к груди лохань с бельем, за ней другая… Дождь, оказывается, хлынул, да какой настырный, откуда он только взялся?
Переехав через каменный мост, Матвей подвел итог: он не купил Клеопатре шелка на платье, не подал нищим даже медной полушки и вымок до нитки, как последний дурак.
10Стряпчий Епафродит Степанович жил за Москвой-рекой напротив Кремля на Великих лугах. За лугами шли болота, овраги – Балчуг, что по-татарски означает «грязь». Большие луга в Замоскворечье раньше занимали стрелецкие слободы. Стрельцы были люди вольные, нетяглые и непашенные. При царе Алексее Михайловиче стрельцы имели право на беспошлинную торговлю, поэтому по всей Замоскворецкой слободе стояли их лавки, а другому торговать – не смей! Они были защитниками отечества, а в мирное время несли «вахту» – охраняли царский дворец, казну и приказы.
Стрельцы были люди молодые, резвые, независимые, за что и поплатились. Тридцать пять лет назад по всей Москве стояли плахи да виселицы – царь Петр вершил страшную расправу. Глашатаи кричали царевы грамоты, мол, заговор против государя, сговор в пользу бывшей правительницы Софьи, что сидит в Новодевичьем монастыре и мечтает вернуть былую власть. Народ не разбирался во всех этих дворцовых интригах, кто их там наверху поймет. Но видели, как страшно мучили людей в Преображенском приказе, а потом головы лишали – за вольность, за непокорство, за желание жить по-своему.
Царь даже из казни устроил потеху – всунул топоры в руки неумех – бояр и княжеских детей, всех повязал кровью. Казнить желаешь подданных – казни, на то ты и царь, но зачем же мучить в смертный час? Разве белоручки-бояре с одного удара шею пересекут? Расправы над стрельцами Москва и по сию пору не простила Петру.
После казней древняя столица опустела. Оставшихся в живых стрельцов разослали по полкам в другие города. Дома в Замоскворецкой слободе продавались за бесценок. Тогда и купил стряпчий Лялин подворье у стрелецкой вдовы. Не побоялся, край-то был совсем запустелый.
За тридцать лет вернулась жизнь в Замоскворечье, новые жители по-прежнему занимались торговлей и назывались купцами, стряпчий жил среди них безбедно. Крепенький дом его имел палисад, сбегающий к Москве-реке сад с огородом, сарайчики, службы – словом, полное хозяйство.
Епафродит Степанович был старым холостяком, обремененным стаей вечно бедствующей родни. Помогал всем, как не помогать, но своеобразно. Человеком он слыл аккуратным, деньги, хоть и небольшие, у него водились, но счет им он знал, поэтому из своих рук не выпускал ни копейки. Помогая родственникам, время от времени брал в дом на прокорм племянницу, потом двоюродную сестру, потом тетку… Женщины эти, обладающие все как одна кротким нравом и незлобивостью, вели нехитрое хозяйство стряпчего, следили за его гардеробом, а по осени квасили капусту, торговали яблоками, солили огурцы… Словом, при такой заботе о родственниках Епафродит Степанович очень выгадывал: и на служанок тратиться не надо, и титулом благодетеля пожизненно награжден.
Живя уединенно и занимаясь своей скромной и крайне неромантической профессией, стряпчий тем не менее обладал некой авантюрной жилкой. Именно он подсказал в свое время князю Николаю Никифоровичу Козловскому способ обеспечить капиталом молодую поросль – Матвея и Клеопатру. Преданность стряпчего покойному князю была поистине безгранична. Матвей знал, что еще давно, в пору юности, батюшка оказал стряпчему услугу, защитив его от знатного и непорядочного клиента. Кто был этот клиент, Матвей не ведал, да это и не имеет отношения к повествованию.
Тихая племянница, а может быть, внучка, словом, очередная жертва благотворительности, приняла у Матвея мокрый плащ и провела в крохотную, в одно окно горницу – кабинет хозяина. При виде Матвея Лялин изобразил такую радость, развел столько суеты, что Матвей невольно оттаял.
– О боже мой! Ваше сиятельство! Наконец-то! Давно пора птенцу в родительскую скворешню, а то растащат все по нитке.
– Да уж и растащили. – Матвей позволил себя обнять.
– На вас камзол мокрый! – завопил стряпчий. – Где же «чуть-чуть»? Это когда слезами оросишь, тогда чуть-чуть. А тут хоть отжимай. Переодеваться! Зинаида, кувшин горячей воды! И мой шлафор[7] полосатый! Он новый совсем, на теплой подкладке, не побрезгуйте. О делах после. У нас сегодня щи богатые и дичина – утка с яблоками. А также осмелюсь предложить пирожок с рыжиками. Давеча Зина на рынке купила – грибок к грибочку, словно монетки золотые, жалко было в начинку крошить.
Откушали и утку, и пирог, и шербет турецкий – очень вкусное лакомство – и вернулись в кабинет к маленькому, крытому сукном столу со множеством ящичков. Из одного из этих ящиков стряпчий и достал новенькую, в кубовый грезет[8] обтянутую папочку, положил ее перед собой и выразительно поднял брови. У стряпчего были серые усы, лохматый парик в цвет усов, блеклые глаза – весь он был словно пеплом посыпан, поэтому особенно удивительными казались на бледном лице его черные, красиво изогнутые, чрезвычайно выразительные брови. Они украшали хозяина, но при этом зачастую служили ему плохую службу. Все, что стряпчий намеревался скрыть от клиента за безликим, деловым языком, выдавали брови – они восхищались, негодовали, льстили. Вот и сейчас брови встали шалашиком, лицо приняло выражение глубокой грусти, и, хоть речь стряпчего так и дышала оптимизмом, Матвею стало жалко себя.