Михаил Щукин - Ямщина
Народ успокоился, поутих, и дело дальше двинулось неспешно и разумно. Каждый, кто хотел выставить свою тройку для проезда, выходил на крыльцо и заявлял о своем желании. Тут же начинали обсуждать достоинства его коней и сбруи и порою находили в том и другом случае такое количество изъянов, о которых бедный хозяин даже и не подозревал. Захару Коровину мигом вспомнили, что у него лет этак десять назад на скачках в Шадре вожжи порвались и тройка едва не потоптала глазеющий народ.
– Да у него сроду вожжи-то веревочны были, ими только титьки у Настасьи подвязывать! – пользуясь моментом, потешался кто-то из толпы, видно, имевший на Захара хороший зуб.
– Язык себе подвяжи! – не оставался в долгу Захар, – а кто в моих конях сомневается, выводи своих – померимся!
В конце концов после перепалки попал в заветный список и Захар Коровин.
Угомонились и стали расходиться только после обеда. Крестьянский начальник даже вспотел и охрип. Вытирая лоб, пробасил:
– Ну и народец тут – оторви да брось!
– А другого у меня нету, – развел руками Тюрин.
Тихон Трофимович, втихомолку посмеиваясь, пригласил всех стоявших на крыльце к себе в гости, отобедать.
– И то верно, – согласился крестьянский начальник, – а то проголодался, пока всех переслушал.
Довольные, спустились с крыльца и направились к дюжевскому дому.
36
Такие сходы, как в Огневой Заимке, проходили во всех притрактовых селах и были столь же обстоятельными и шумными. Судили-рядили, выбирали, спорили. Были обиженные и недовольные. А один из ямщиков, как гласила молва, даже свой дом продал, чтобы справить особую сбрую, чуть ли не с позолотой, чтобы удостоиться чести и оказаться в царском поезде.
Приводились в порядок дороги и мосты, ремонтировались плетни и заборы, красились наличники. А еще больше, чем этих работ, было разговоров, всяких разных – умных, рассудительных, глупых, а порою вовсе несуразных: якобы, кто больше иных понравится Царевичу, того заберут в столицу, чтобы возить там царственных особ.
За несколько дней до того, как поезд с высокими гостями должен был пересечь границу Томской губернии, вдруг зарядили обложные дожди. Стоял уже конец июня, теплый и тихий, и дожди выпали тоже нешумные, но плотные и тягучие. Они породили великую тревогу: а ну как будет лить без перерыва? Тогда тракт расквасится до жидкой грязи, а в грязи какая может быть торжественность? Никакой. Только стыдобушка одна. В иных селах даже молебны отслужили о даровании хорошей погоды.
И дожди стали стихать. Чаще выглядывало солнце, успевая за короткое время подсушить землю. И вот уже на буграх, где сильнее обдувал ветер, поднималась легкая и летучая пыль.
– Глянь-ка, Петр Алексеич, совсем ободняло, – Феклуша распустила узелок платка, опустила его на плечи и улыбнулась, подставляя лицо теплому ветерку, – посуше станет, глядишь – и поедем быстрее. Скорей бы уж, – она вздохнула, – а то я притомилась от этой дороги…
Петр, ничего не говоря, нашел ее руку и ласково пожал. В этом пожатии было все: любовь, благодарность и неизбывная нежность. До сих пор, до сегодняшнего дня, Петр не переставал удивляться Феклуше, поражаясь ее беззаветной преданности. С того самого момента, когда увидел ее в полутемной каторжной конторе с Ванюшкой на руках. Она сидела на длинной засаленной лавке, на том месте, куда падал свет из маленького оконца, и в этом свете он сначала увидел ее радостные глаза и остановился, замер, невольно ощутив запах своего давно немытого тела, тяжесть цепей на ногах, липкую надоедливость рваной и грязной одежды. Даже хотел попятиться, но не успел. Феклуша положила Ванюшку на лавку, легко поднялась и летучими шагами приблизилась к нему, обняла и тихо прижалась головой к его груди, облегченно вздохнула:
– Вот и слава Богу, добралась… Теперь я спокойная…
Петр хотел сказать, что она зря это сделала; хотел сказать, чтобы она уезжала обратно, что он не желает от нее такой жертвы, но ничего не сказал, потому что в краткое мгновение понял: он обидит Феклушу этими словами, да и не значат они ничего, слова, по сравнению с той радостью, которая светилась в глазах Феклуши. И он лишь пробормотал смущенно:
– Грязный я, и скачут по мне, как бы не перепрыгнули…
– Не беда, – не поднимая головы, тихо отозвалась Феклуша.
И все эти годы, проведенные на Нерчинской каторге, он не переставал ощущать на себе каждый день почти материнскую заботу Феклуши. Он знал теперь подробно историю ее короткой еще, светлой жизни, историю ее горькой первой любви, сам рассказывал ей о себе, – наверное, впервые так подробно рассказывал, ничего не утаивая, твердо зная, что всегда найдет понимание и утешение.
Теперь они возвращались с каторги.
Ванюшка, сморенный дорогой, спал в передке телеги на охапке свежей травы, Петр с Феклушей мостились на неудобной седушке, а спиной к ним, то и дело оборачиваясь, сидел возница – бойкий, разговорчивый дедок Кузьма Павлович, которого они подрядили до Мариинска, потому что он согласился скинуть цену. Всю дорогу Кузьма Павлович забавлял их шуточками и присказками, но теперь сморился и начал задремывать, однако время от времени спохватывался и крепче перехватывал вожжи. При этом восклицал:
– Эть, кура-вара-буса-корова! Гляди у меня!
Кому он эти слова адресовал – было непонятно. А седенькая головка, накрытая старым истертым картузом, между тем снова начинала беспомощно клониться на грудь.
– Слушай, почтенный, – окликнул его Петр, – дай-ка мне вожжи, а то совсем тебя сморило.
– И бери, разлюбезный, – охотно откликнулся Кузьма Павлович, – а я вот тут с парнем прикорну…
Передал вожжи, быстренько сполз вниз и улегся на зеленой траве рядом с Ванюшкой, удобно свернув кругляшком худенькое тельце, и сразу же сладко засопел, тоненько присвистывая носом.
Зелень травы и деревьев, промытая дождями, под солнцем прямо-таки искрила. Земля парила, отдавая в воздух лишнюю влагу, буйно шумели птицы, тихо поскрипывало колесо телеги, и Петр, оглядывая округу, время от времени оборачивался к Феклуше и начинал весело насвистывать, совсем забыв о тревогах, которые одолевали его все сильнее, чем ближе они подвигались к Томску и Огневой Заимке. А тревога, которая не давала ему покоя, заключалась в одном: как и где жить дальше? Незадолго перед отъездом Феклуша пересказала ему давний разговор с Дюжевым, который хотел сделать их своими наследниками, но Петр к этому сообщению, ничего не сказав, отнесся холодно: не хотелось ему брать чужое богатство. А как и от каких трудов жить-кормиться – этого он не мог придумать. Но сейчас, правя лошадкой и оглядывая цветущую чистую округу, он ни о чем не тревожился.