Андрей Буровский - Орден костяного человечка
Какое-то время Володя переваривал сообщение. Интересно, а в числе обязательных сторон воспитания китайской девушки из приличной семьи числится умение шить или приготовить достаточно съедобный борщ? Но этих вопросов Володя задавать не стал, а спросил совершенно другое:
— Ли Мэй… Вы можете перевести?
— Конечно. По-русски это прозвучит примерно так:
Ночной ветер несет дождь по земле,
От него дрожат ветки деревьев в лесу.
Ночной дождь хочет, чтобы я быстрее заснула.
А я сама не знаю, должна ли я спать,
Потому что хозяин дома мне почти неизвестен.
— Но это, конечно, только примерный перевод.
Володя постепенно переваривал: это же стихотворное описание того, что сейчас происходит!
— Маша… Вы прямо сейчас сочинили эти стихи?
— Да… Конечно.
— Маша… А на каком языке вы думаете?
— Чаще всего по-китайски… Но когда я говорю по-русски, то я и думаю по-русски. Вот по-английски я так не умею, могу только мысленно перевести.
— Ага… Вот почему вы не можете так легко перевести! На каждом языке свои стихи.
— На русском языке у меня нет стихов. То есть я люблю Пушкина, но сама все равно не могу писать, не получается.
— А хотите мои стихи?
Ли Мэй кивнула, и Володя прочитал ей свои сегодняшние: «Все как и прежде// Дождь, свеча, палатка».
— Вам, наверное, это непросто понять…
— Нет. Как раз очень легко… У меня самой бывает такое ощущение, когда что-то повторяется… Даже что-то родное, как экспедиция.
— По-моему, вы слишком молоды, Ли Мэй. Такие мысли наваливаются, только когда человеку хорошо за тридцать.
— На меня уже наваливаются… Мне зимой будет тридцать один, Владимир Кириллович.
— Ф-фу-у-у… — Володя откинулся на нарах, переваривая сообщение. Он-то думал, ей от силы двадцать пять… — А вообще стихи на русском вам слушать не трудно?
— Нисколько не трудно, я ведь сегодня совсем трезвая.
Володя еще помолчал, а потом продолжил, прочитал ей то, что писал в поезде до Красноярска. Какое-то время они лежали, слушая, как ветер трясет палатку, задирает брезентовые стенки, загоняет под них сырой воздух.
— Наверное, вам все-таки трудно понять стихи на русском. А перевести на китайский я не могу. И даже на английский не могу.
— Не в этом дело… Родители мне оба говорили, что нельзя жалеть мужчин, но причины выдвигали разные. Папа говорил, что мужчин нельзя жалеть, потому что они сильные, жалость их унижает. А мама говорила, что жалеть мужчин нельзя, потому что если их жалеешь, в них влюбляешься.
— Вы знаете, мне ближе мнение вашего папы… Мне бы не хотелось, чтобы девушка влюбилась в меня из жалости.
— Не сомневалась, что вы так и скажете. Но только у меня была еще и бабушка. Они говорила про моего деда так: «Он меня любил; он меня жалел».
— А дед ваш что говорит?
— Уже ничего. Его сослали на перевоспитание в деревню… Вы знаете такой лозунг: «Учиться у рабочих и крестьян»?
— Я слыхал про такой лозунг.
— У деда было плохое сердце, и он там очень быстро умер. Ему ведь не давали лекарств, потому что это буржуазия могла лечиться, когда крестьяне и рабочие страдали. Бабушке потом позволили вернуться, потому что папа признал свои ошибки и опять стал профессором на кафедре ботаники. Это я уже немного помню.
Володя стиснул кулаки от бешенства. Опять, в который раз в жизни, он слышал, как сбесившиеся коммунисты грязно глумились над людьми. И там, на другом конце планеты, делалось то же, что в России. И в Испании. Опять это проклятое прошлое! И у них оно такое недавнее — вот и Ли Мэй еще помнит, как ее отец «признавал свои ошибки». Он старше, но он никак не может помнить, как дед «разоружался перед партией» после бегства за границу его отца и брата.
Они опять лежали и молчали. Стучали капли по тенту. Порывы ветра то несли на тент, на бока палатки целые потоки, то затихали со вздохами. В палатке было тихо и уютно. С Ли Мэй получалось хорошо молчать. Молчать и думать о своем, и притом чувствовать, что ты не один, что с тобой кто-то есть. Марина не одарила его этим ощущением. Может быть, могла бы Оксана, но у нее есть дела поважнее — перевоспитать такого мужа, которого смогут принять ее папа и мама. Может быть, могла и Таня, но сначала ее саму надо воспитывать.
Вот с дедом всегда было ощущение, что ты не один. Даже когда дед был далеко, в Петербурге, а сам Володя в экспедиции (где-нибудь в этих местах) или в командировке (хоть в Хабаровске), всегда получалось, что дед в его жизни есть. И что в любой момент из своей самостоятельной жизни можно к нему прийти, и дед, что бы ни произошло, дед обязательно поможет сделать мир опять таким, каким хотел бы его видеть Володя. Наверное, таким должен быть в человеческой жизни отец, но если папа боится шаг ступить без того, чтобы спроситься у мамы, что поделать! Роль такого папы в жизни сына неизбежно совсем иная.
Володя еще думал о чем-то, хотел о чем-то спросить Ли Мэй. Он еще собирался рассказать ей кусок из семейной истории, про «перевоспитание трудом» Курбатовых, но не успел, потому что каменно уснул.
ГЛАВА 35
Тент над раскопом
9 июля
— Володенька, вы гениальны! — вопил Епифанов наутро. Хмурый отряд собирался к завтраку в десять часов, полз глубоко необязательно: народ уже отсыпался, уже настроился на совершенно нерабочий день… А быть может, и несколько дней. Серые тучи плыли по серому небу, сеяли даже не дождь, а так — мелкую гнусную хмарь, водную взвесь. Река уже вышла из берегов, снесла доску, на которой всегда умывались, и глухо гудела, как настоящая горная река. Любой экспедишник вам сразу скажет, что дождь сегодня еще будет, и не раз, и что работать невозможно еще дня три, если не больше.
— Не я гениален, а Ли Мэй, это ее идея.
Епифанов остановился, вытаращил глаза, и у Володи возник сильнейший соблазн честно округлить глаза и рассказать, что Ли Мэй подала ему эту мысль ночью, а ушла до того, как он проснулся, вот Володя и поторопился ее передать… Но, конечно же, Володя не поддался этому неприличному соблазну.
— Может, объявим сбор да часов в двенадцать и рванем?
— В половину двенадцатого! Сейчас сам и объявлю!
Так получилось, что уже в двенадцать часов народ начал вкапывать столбы по обеим сторонам раскопа, копать дренажные канавы. Собиралась хмарь, затягивало небо, на горизонте опять глухо ворочался гром. Епифанов крутил усы, нервничал, но не было еще и часа, как первые капли нового дождя ударили в натянутый тент, в самый большой тент экспедиции — 8x12 метров.